Гражданин мира, или письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на востоке — страница 31 из 88

Словом, каждый может быть счастлив лишь в определенной мере и увеличить эту меру невозможно. Печали же человеческие искусственны и чаще всего проистекают от нашей глупости. Философия может споспешествовать нашему счастью только тем, что уменьшает наши печали. Ей не следует делать вид, будто она способна открывать людям новые источники счастья, но зато она может научить нас, как бережнее пользоваться тем, что мы уже имеем. Коль скоро главный источник наших горестей — сожаления о прошлом и страх перед будущим, тот мудрый человек, кто думает только о настоящем без оглядки на прошлое или будущее. Это невозможно для искателя наслаждений, нелегко для человека делового и в известной мере доступно философу. Как были бы мы счастливы, родись мы все философами, способными отрешаться от собственных забот, посвящая себя заботам о всем человечестве.

Прощай!

Письмо XLV[Жадность лондонцев до всякого рода зрелищ и монстров.]

Лянь Чи Альтанчжи — Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.

Многочисленные приглашения, которые я получаю от здешних знатных особ, вероятно, могли бы польстить тщеславию иного человека, но я прихожу в уныние, как подумаю, чем питается подобная обходительность. Приглашают меня не из дружеских чувств, а только из праздного любопытства, не для того, чтобы поближе узнать меня, а чтобы поглазеть как на диковинку. То же чувство, которое побуждает их знакомиться с китайцем, преисполнило бы их гордостью, явись к ним с визитом носорог.

Все в этой стране — и знать, и чернь — любят всякие зрелища и диковинки. Мне рассказывали про одного ловкого малого, который живет припеваючи, изготовляя такие диковинки, а потом либо продавая их, либо показывая за деньги. Собственно поделки его — самые заурядные, но оттого, что он их от всех прячет и показывает только за плату, они в глазах всех становятся чем-то необыкновенным. Начал он с того, что в театре марионеток появлялся в виде восковой фигуры за стеклянной дверью. Держась от зрителей на нужном расстоянии и украсив голову медной короной, он казался удивительно естественным, прямо живым! Так продолжалось довольно долго, и он пользовался большим успехом, пока однажды, не удержавшись, чихнул прямо перед зрителями и уже не мог более уподобляться мирному обитателю катакомб. Тогда он перестал изображать истукана и начал обирать зевак, приняв образ вождя индейцев: размалевав себе лицо и издавая воинственный клич дикарей, он весьма успешно напугал нескольких дам и младенцев. И жил бы он в полном довольстве, если бы его не арестовали за долги, которые он наделал еще в бытность свою восковой фигурой. Пришлось ему умыться и обрести естественный цвет лица, а с ним и прежнюю бедность.

Спустя некоторое время он вышел из тюрьмы, изрядно поумнев, и решил впредь не изображать диковинки, а изготовлять их. Он наловчился подделывать мумии, с легкостью мастерил lusus naturae[248], более того, говорят, что он продал семь окаменевших омаров собственного изготовления одному известному собирателю редкостей. Но ученый Мозгиус Набекрениус взялся опровергнуть эти слухи в весьма ученом трактате.

Последней его диковинкой оказалась самая обыкновенная петля, и тем не менее с помощью этой петли он заработал больше денег, чем всеми прежними выдумками. Дело в том, что здешняя публика вбила себе в голову, будто одного знатного преступника должны повесить на шелковой веревке[249]. Эту веревку она хотела увидеть больше всего на свете, и он, вознамерившись удовлетворить всеобщее любопытство, свил ее из шелка, добавив для красоты еще и золотые нити. Публика платила, чтобы поглазеть на шелковую веревку, и пришла в восторг, когда за ту же плату ей показали еще и золотые нити. Вряд ли стоит упоминать, что этот мошенник продал свой шелковый шнур почти за ту же цену, в какую она обошлась ему самому, едва стало известно, что преступника повесили на обыкновенной пеньковой веревке.

Судя по тому, какие зрелища здесь в чести, ты легко поймешь, что англичане предпочитают видеть предметы не такими, какими они должны быть, но такими, какими они быть не должны. Обычная кошка на четырех лапах их не интересует, хоть она и полезна; но если у нее только две лапы, и, следовательно, ловить мышей она не может, тогда ей цены нет, и каждый, кто притязает на вкус, станет торговаться из-за нее на аукционе. Здесь человек, будь он прекрасен, как небесный гений, может умереть от голода, а вот если он весь усеян бородавками, как какой-нибудь дикобраз, он обеспечен до конца своих дней и ему отнюдь не возбраняется плодить себе подобных.

Некая женщина, живущая по соседству со мной, была с детства обучена ремеслу швеи, но с трудом добывала себе пропитание, хотя и хорошо владела иглой. Но с ней случилось несчастье, и она лишилась обеих рук по локоть. В Другой стране это, конечно, обрекло бы ее на голодную смерть, здесь же, напротив того, принесло ей богатство. Теперь ее считают искусной мастерицей, дела ее пошли в гору, и все охотно платят деньги за то, чтобы взглянуть на безрукую портниху.

Некий джентльмен, показывая мне свою коллекцию картин, остановил на одной из них восхищенный взгляд.

— Взгляните на мое сокровище! — воскликнул он.

Я долго разглядывал картину, но так и не нашел в ней тех достоинств, которые, по-видимому, пленяли ее владельца. Более того, она показалась мне самой ничтожной в коллекции, и, наконец, я решил спросить, чем же она так замечательна.

— Сударь! — вскричал он, — ее достоинства заключены не в ней самой, а в том, как она была создана. Художник писал ее ногой[250], держа кисть между пальцами. Я заплатил за нее большие деньги, ибо столь редкие достоинства требуют особого вознаграждения.

Здешняя публика не только падка до всяких диковин, но и щедро платит тем, кто их показывает. И ученая собака[251], которой сейчас покровительствует знать, и шарлатан с ящиком, который уверяет, что может показать такое подражание природе, какого никому еще не случалось видеть, — все они купаются в золоте. Певица везет подписной лист в собственной карете, запряженной шестеркой лошадей; какой-нибудь малый, перебрасывающий соломинку с ноги на нос, день ото дня богатеет; другой обнаружил, что нет ничего доходнее, чем публично глотать огонь, а третий позвякивает бубенчиками, пришитыми к колпаку, и, насколько мне известно, из всей братии ему одному платят за то, что он работает головой.

Недавно молодой сочинитель, человек добронравный и образованный, жаловался мне на эту щедрость не по заслугам.

— Я отдаю молодость, — говорил он, — на то, чтобы наставлять и развлекать своих соотечественников, а в награду получаю одиночество, бедность и попреки! А какой-нибудь прощелыга, едва пиликающий на скрипке или выучившийся свистать на особый манер, снискивает всеобщие похвалы, щедрое вознаграждение, рукоплескания.

— Помилуйте, молодой человек, — возразил я ему, — неужто до сих пор вы не знаете, что в таком большом городе, как этот, куда доходней забавлять общество, нежели стараться принести ему пользу? Умеете ли вы, к примеру, так подпрыгнуть, чтобы успеть четырежды щелкнуть каблуками, прежде чем снова опуститься на землю?

— Нет, сударь.

— А стать сводником в угоду богатому патрону?

— Нет, сударь.

— А стоять на двух лошадях, несущихся во весь опор?

— Нет, сударь.

— А можете проглотить перочинный ножик?

— Нет, сударь, все это не по мне!

— Ну тогда вам осталось одно-единственное средство! — воскликнул я. — Разблаговестите по городу, что на днях вы проглотите собственный нос, но только, разумеется, по подписке!

Я не раз имел случай пожалеть о том, что наши восточные мимы и фокусники не пробовали выступать перед англичанами. Тогда, по крайней мере, английские гинеи, уплывающие сейчас в Италию и Францию в обмен на тамошних скоморохов, потекли бы в Азию. Некоторые из наших фокусов доставили бы англичанам величайшее удовольствие. Светским щеголям пришлись бы по вкусу изящные позы наших танцовщиц и их снисходительность, а дамы столь же высоко оценили бы искусство наших мастеров, изготовляющих и пускающих потешные огни. Как они были бы приятно поражены, когда усатый детина разрядил бы мушкетон прямо в лицо какой-нибудь красавице, не опалив ни единого ее волоска и даже не растопив помаду. Возможно, после первого раза она свыклась бы с опасностью, и дамы начали бы состязаться друг с другом в искусстве бесстрашно выдерживать обстрел.

Но из всех чудес Востока самым полезным и, смею думать, самым занимательным оказалось бы зеркало Ляо[252], отражающее не только лицо, но и сущность человека. Говорят, что перед таким зеркалом император Чжу-си каждое утро заставлял наложниц украшать свои прически и сердце. Пока они прихорашивались, он частенько заглядывал через их плечо в зеркало, и, по свидетельству историков, среди трехсот наложниц его гарема не было ни одной, душа которой уступала красой ее внешности.

Разумеется, подобное зеркало и здесь принесло бы такие плоды. Английские дамы, как наложницы, так и все прочие, несомненно отразились бы в этом нелицеприятном наставнике в самом прелестном виде. И если бы нам представилась возможность заглянуть в зеркало из-за плеча сидящей перед ним дамы, мы бы, конечно, не увидели там ни ветрености, ни злонравия, ни чванства, ни распущенности, ни праздного безделья. Мы несомненно убедились бы в том, что, заметив хоть сколько-нибудь ощутимую погрешность в своих мыслях, дама без промедления принялась бы исправлять ее, а не тратила бы силы на то, чтобы замазывать следы неумолимого времени. Более того, я воображаю даже, что наедине с собой английские дамы извлекали бы из такого зеркала гораздо больше удовольствия, чем из любых китайских безделушек, как бы дороги или забавны они ни были.