Гражданин мира, или письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на востоке — страница 40 из 88

Мысль о том, что я буду находиться в обществе философов и ученых (такими их рисовало мое воображение), доставляла мне немалое удовольствие. Я предвкушал пиршество ума наподобие тех, которые так прекрасно описали Ксенофонт[288] и Платон[289]. Я надеялся услышать там Сократов, рассуждающих о божественной любви, что же до яств и напитков, то готовил себя к разочарованию. Мне было известно, что вера христиан требует от них поста, воздержания, я видел, как умерщвляют плоть восточные жрецы, а потому готовился к пиру, где будет много мыслей и мало мяса.

Но когда мы туда пришли, я, признаться, не заметил, чтобы лица или тела собравшихся свидетельствовали об умерщвлении плоти. Однако красноту их щек я объяснил умеренностью, а тучность — сидячим образом жизни. Все вокруг свидетельствовало о приготовлении отнюдь не к философской беседе, но к обеду; собравшиеся неотрывно глядели на стол в молчаливом предвкушении, но я почел это простительным. Мудрецы, рассуждал я, не грешат торопливыми суждениями, они отверзают уста лишь по размышлении зрелом. «Молчание, — говорит Конфуций, — это друг, который никогда не предаст». Вероятно, думал я, сейчас они оттачивают афоризмы или обдумывают веские соображения, дабы обогатить дух своих собратий.

Любопытство мое было возбуждено до предела, и я с нетерпением поглядывал на присутствующих, надеясь, что затянувшееся молчание наконец прервется. И вот один объявил, что в его приходе свинья принесла пятнадцать поросят в один опорос. Такое начало показалось мне странным, но как раз тогда, когда кто-то хотел ему ответить, обед был подан и разговор прекратился.

При виде множества кушаний лица озарились радостным оживлением, и я решил, что уж теперь-то, в столь располагающем настроении, они предадутся философской беседе. Однако тут старший жрец отверз уста для того лишь, чтобы заметить, что оленина не очень выдержана, хотя он приказал подстрелить оленя за десять дней до обеда.

— В ней нет того аромата, — продолжал он, — боюсь, вы даже не заметите, что ели дичь.

Жрец, сидевший рядом с ним, понюхал блюдо и, утерев нос, воскликнул:

— Ах, ваше преосвященство, вы чрезмерно скромны, ваша оленина превыше любых похвал! Всем известно, что никто не умеет так выдержать оленину, как повара вашего преосвященства!

— А куропаточки! — перебил другой. — Таких я нигде не едал!

Его преосвященство хотел что-то ответить, но тут еще один гость завладел вниманием общества, похвалив поросенка, которого объявил неподражаемым.

— Полагаю, ваше преосвященство, — сказал он, — что его тушили в собственной крови!

— Что же, раз его тушили в собственной крови, — подхватил сидевший рядом шутник, кладя себе огромный кусок, — теперь мы его потомим в яичном соусе!

Эта остроумнейшая шутка вызвала продолжительный хохот, и веселый жрец, решив не упускать удобного случая еще больше отличиться, заявил, что попотчует присутствующих славной историей о поросятах.

— Такой отличной истории, — воскликнул он, трясясь от смеха, — вы еще никогда не слыхивали! Жил у меня в приходе фермер, который ужинал не иначе, как уткой с драченой; так вот этот самый фермер...

— Доктор Толстогуз, — вскричал его преосвященство, — позвольте мне выпить за ваше здоровье!

— ... так вот, любя утятину с драченой...

— Доктор, позвольте положить вам крылышко индейки, — перебил его сосед.

— ...так вот, этот фермер, любя...

— Да полно вам, доктор, скажите лучше, что вы предпочитаете — белое или красное?

— ...до того любил дикую утятину с драченой...

— Осторожно, сударь, не то вы угодите рукавом в подливку.

Оглядевшись, почтенный жрец убедился, что никто не расположен его слушать, тогда он попросил стакан вина и утопил в нем свое разочарование заодно с историей.

Беседа и вовсе теперь сменилась беспорядочными возгласами; насытившись сам, каждый принялся усердно потчевать соседа.

— Превосходно!

— Неподражаемо!

— Позвольте предложить вам поросенка!

— Нет, попробуйте грудинку!

— Я ничего вкуснее не едал!

— Чудесно!

— Восхитительно!

Этот назидательный диспут длился в течение трех перемен, что заняло несколько часов, и пиршество окончилось только тогда, когда уже никто больше не в силах был проглотить хотя бы еще кусок или вымолвить хотя бы одно слово.

Когда людям предписывается воздержанность в одном, то вполне естественно, что они стремятся с лихвой вознаградить себя в чем-нибудь другом. Посему здешние духовные лица, особливо люди преклонных лет, полагают, что, воздерживаясь от женщин и вина, они получают право свободно предаваться всем прочим радостям, и вот иные из них встают по утрам только для того, чтобы посовещаться с экономкой об обеде, а когда он съеден, пускают в ход всю остроту ума (если обладают им) на обдумывание следующей трапезы.

Злоупотребление вином, пожалуй, более простительно, ибо один стакан незаметно кличет другой и жажда разгорается еще сильнее. Путь этот обманчив и бодрящ, серьезные веселеют, грустные утешаются, и можно даже отыскать оправдание этому у классических поэтов. Что же касается еды, то после утоления голода каждый лишний кусок несет с собой отупение и недуги, и притом, как сказал поэт, их соотечественник[290]:

Плоть ублажая, умерщвляем дух,

К божественным речам слуга порока глух.

Теперь вообразим себе на мгновение, что после пиршества, вроде вышеописанного, когда вся компания сидит вокруг стола в летаргическом оцепенении, отяжелев от супа, поросятины, свинины и грудинки, в окно вдруг заглянет голодный нищий, худой, весь в лохмотьях, и обратится к собранию с такими словами:

— Уберите-ка салфетки из-под подбородков. Голод вы утолили, а все, что вы съедаете сверх того, — мое и должно быть возвращено мне. Вам оно дается для облегчения моей нужды, а не для того, чтобы вы обжирались. Как может утешать или поучать других тот, кто вспоминает, что он жив, лишь мучаясь от дурных последствий плохо переваренной пищи. Пусть вы глухи к моим словам, как подушки, на которых восседаете, но общество не одобряет распущенности своих, духовных пастырей и осуждает их поступки с особенной суровостью!

И ответить на подобную отповедь они могли бы, по-моему, только так:

— Друг, ты утверждаешь, что общество нас осуждает и питает к нам неприязнь? Будь по-твоему, но если это и правда, что нам за дело. Мы будем проповедовать обществу, а оно нам — платить, любим ли мы друг друга или не любим.

Письмо LIX[О том, как сын китайского философа и прекрасная пленница освободились от рабства.]

Хингпу — к Лянь Чи Альтанчжи, через Москву.

Вы, конечно, обрадуетесь тому, что письмо отправлено из Терки[291], города, который лежит за пределами персидского царства. Я живу здесь в полной безопасности, обретя все, что может быть дорого человеку, и счастлив вдвойне оттого, что могу разделить эту радость с вами. Дух мой, как и тело, опьянен свободой, и я исполнен благодарностью, любовью и восторгом.

Будь единственным источником этой радости лишь мое собственное счастье, вы могли бы по праву обвинить меня в себялюбии. Но ведь свободна и прекрасная Зелида, а посему простите мое неумеренное ликование: ведь я вызволил из рабства самое достойное создание на земле.

Вы помните, с какой неохотой она согласилась на брак с ненавистным тираном. Однако покорность ее была притворной, лишь средством выиграть время и найти способ бежать. И вот, пока шли приготовления к свадьбе, однажды вечером она прокралась туда, где я обычно отдыхал после изнурительного дня. Она предстала передо мной подобно небесному духу, явившемуся утешить невинного страдальца, и ее взор, исполненный нежного участия, помог мне преодолеть робость, а голос звучал нежнее донесшейся издалека музыки.

— Бедный чужеземец, — сказала она по-персидски, — та, которую ты видишь перед собою, еще несчастнее тебя. Пышность свадебных приготовлений, богатство моего наряда и хлопоты бесчисленной челяди лишь усугубляют мои страдания. Если у тебя достанет мужества спасти меня от грозящей гибели, презрев власть ненавистного тирана, я отплачу тебе самой горячей признательностью.

Я поклонился ей до земли, и она тотчас удалилась, оставив меня в изумлении и восторге. Ночь я провел без сна, и утро не уняло моей тревоги. Я перебирал в уме тысячи способов ее спасения, но тут же с отчаянием понимал, что ни один из них не годится. В таком смятении я пребывал до вечера, когда расположился на прежнем месте, надеясь вновь увидеть Зелиду. И скоро прекрасное видение явилось мне опять. Я, как прежде, поклонился ей до земли, но она, подняв меня, заметила, что дорога каждая минута и церемонии неуместны. Она сообщила, что свадьба назначена на завтра и у нас остается лишь эта ночь. Я смиренно ответил, что готов исполнить любое ее приказание. Тогда она предложила немедленно перебраться через высокую садовую ограду, прибавив, что одна из рабынь подкуплена и ждет нас с веревочной лестницей в условленном месте.

Я повел ее туда, трепещущую от страха. И что же? Там мы увидали не рабыню, а самого Мостадада, который подстерегал нас: негодница все рассказала господину, и теперь тот воочию убедился в справедливости ее слов. В ярости он обнажил саблю, но алчность сдержала его гнев, подсказав, что после примерного наказания меня можно будет продать другому хозяину. А потому он велел бросить меня в темницу, приказав наутро дать мне сто палочных ударов по пяткам.

И вот, едва забрезжил свет, меня вывели из темницы, чтобы предать ужасной пытке, которая страшнее самой смерти.

Сигнал трубы должен был возвестить о свадьбе Зелиды и моем истязании. Обе эти, равно мучительные для меня, церемонии вот-вот должны были начаться, как вдруг я услышал, что на город напал отряд черкесских татар, сметающих все на своем пути. Тут каждый бросился спасаться сам, а я тотчас развязал веревки и, выхватив саблю у одного из рабов, который не посмел воспротивиться, бросился на женскую половину дворца, где Зелида в свадебном уборе была заперта до начала брачного торжества. Я попросил ее не медля следовать за мной и оружием проложил себе дорогу сквозь толпу трусливых евнухов. Весь город уже был объят пламенем и ужасом. Каждый думал только о своем спасении, не заботясь о других. В этой суматохе я вывел из конюшни Мостадада двух кровных скакунов, и мы с Зелидой помчались на север к черкесскому царс