Гражданин Том Пейн — страница 35 из 59

Я, кажется, заговорился сверх всякой меры, господа. Словом, такова ситуация, с которой я пытался бороться в одиночку, а по мнению генерала Робердо, можно с большим успехом бороться сообща. Остальное решать вам самим…

Ни единого хлопка; он сел на место при полной тишине, под пристальными взглядами. И сразу же подступила усталость, заломило виски. Матлак задумчиво, как бы размышляя вслух, сказал:

— В любом случае, нам не обойтись без средств принужденья. Вашингтон…

— Полагаю, он примет нашу сторону, — кивнул Риттенхаус.

— Это точно?

Пейн подтвердил, что да. Пил высказался за прямые меры; раз налицо спекуляция, стало быть, виновных следует привлечь к ответственности, судить, наказать по закону. Силой заставить их уважать конституцию…

— Это значит — гражданская война.

— Что же, пусть. Они сами виноваты.

— А поддержат нас?

— Когда все это выйдет наружу, народ скажет свое слово. Тогда и узнаем.

Робердо вздохнул; надвигалась старость; мир становился недосягаемой мечтой. Риттенхаус озабоченно заметил, что необходима осторожность и еще раз осторожность.

— Нет уж, к чертям!

— Но кровопролитие…

— Сами напросились, что посеешь, то и пожнешь, — резко сказал Гарланд.

Большинство разделило эту точку зрения; все они воевали; начнется заваруха — снова пойдут воевать. Да, но инициатива должна исходить от народа, возразил Пейн. Пил предложил созвать массовый митинг; Робердо вызвался взять это на себя. Проголосовали; оказалось, что и остальные одобряют такой план действий.

На том пожали друг другу руки и пошли по домам. Никто ни разу не улыбнулся. События назревали давно, и теперь, когда час настал, его встретили с тяжелым сердцем.


Митинг проходил возле Законодательного собрания, во дворе. Собралось несколько сот человек; выступил Пейн, выступил Робердо. Матлак внес предложение учредить Комитет по расследованью; вопрос решали открытым голосованием. Первым избрали Пейна, затем — полковника Смита, стойкого приверженца конституции, представителя ополчения, а раз так, то, значит, и народа. Список завершили Риттенхаус, Матлак и Пил. Ощущалось, что народ настроен мрачно, решительно. Господа из Республиканского общества попробовали было помешать выкриками и провокационными вопросами, но толпа не была расположена шутить; Риттен-хаусу и Робердо стоило труда предотвратить рукоприкладство.

Назавтра Пил с Пейном обедали у капитана Харди, командира роты пенсильванских солдат, временно расквартированной в городе. Пил рассказал капитану, какие надвигаются события.

— Я опасаюсь беспорядков, — сказал он. — Если бы вы с вашими пехотинцами могли нас поддержать…

Харди сначала отказался. Это было вне его полномочий. Требовалось согласие Уэйна…

— Но на это нет времени!

Спорили целый час; наконец Харди согласился поставить вопрос об этом перед самою ротой. Пейн и Пил изложили солдатам суть дела, и те, посовещавшись между собой, дали согласие их поддержать.

Это, в известном смысле, означало, что в Филадельфии объявлена война.


Город знал. Город напоминал вооруженный лагерь. Мужчины держали под рукою свои мушкеты, на улицах там и сям толпились подозрительные личности, так что солдатам Пила хватало работы. Комитетом по расследованию создан был особый трибунал, и туда одного за другим тянули торгашей, требуя с них отчета о роде их занятий, требуя предъявить торговые и кассовые книги. У некоего господина Донни на складе обнаружились три тысячи шестьсот пар обуви с покупною ценой в среднем одиннадцать долларов за пару, а продажной — шестьдесят. Пейн скрупулезно собирал доказательства. Выяснилось, что у Морриса есть компаньон по скупке муки, некий таинственный господин из Балтимора по фамилии Соли-кофф. Были составлены обвинительные акты.

«Филадельфия Пост», расхрабрясь, выступила с такими ядовитыми и грязными нападками на Пейна, каких еще не бывало. Пейн предпочел бы не обращать внимания.

— Мне не привыкать, — объяснял он.

Но теперь борьба шла в открытую. Матлак с солдатами окружили здание «Пост» и владельцу газеты, Тауну, был задан вопрос, не хочет ли он маленько поболтаться на веревке. Предупреждение подействовало.

— Нехорошо, — сказал Риттенхаус. — А как же свобода печати…

О свободе печати, возразили члены Комитета, будет время подумать, когда победит революция.

Комитет был не властен карать, но припугнуть было вполне в его власти, тем более что за него стояло горой простое население Филадельфии. Он подготовил материал против Морриса к предстоящим выборам и на многолюдном предвыборном митинге огласил его. Уже на другой день Моррис, основательно струхнув, махнул рукой и отказался от мысли стать диктатором на мучном рынке.


Как-то вечером по дороге домой с заседания Комитета на Пейна напала вдруг невероятная слабость, ему едва хватило сил подняться по шаткой деревянной лестнице к себе в каморку и добрести до кровати. Его бросало то в жар, то в холод, он бредил, цепляясь за обрывки воспоминаний, стуча зубами от озноба, поскуливая, но от слабости так и не смог встать и затопить печку. В таком полубреду пролежал в постели весь следующий день, потом еще полдня. Снаружи происходили слишком бурные события; о нем на время забыли. Над Филадельфией председал трибунал; в городе поселились страх, озлобление, разлад. На улицах с факелами в руках бурлила возбужденная толпа, и Пил, который тщетно старался со своими немногочисленными солдатами поддерживать порядок, попросту растворялся в ней.

Отсутствующего писателя хватился Робердо и к тому времени, как нашел его, измученного, грязного, в его убогой и грязной конуре, в Пейне еле теплилась жизнь. Первой, кого Пейн увидел, когда пришел в себя, была Ирен Робердо — конечно, это был сон, и это ангел явился ему во сне. Он пробормотал:

— Умираю… — но, впрочем, смерть его не страшила.

Он вообще ничего не ощущал от слабости, только какое-то сиротливое блаженство, хотя ему все же достало воли воспротивиться поползновеньям Робердо забрать его из дыры, которая у него называлась домом.

Девять дней она провела у его постели — бесстрастная, расторопная сиделка; на десятый Пейн не выдержал и взмолился, чтобы она ушла. Она ушла, и тоска, одиночество навалились на него с новой силой. Когда он встал наконец и посмотрел в свое дешевенькое зеркальце, то увидел не Пейна, а землисто-желтую маску, натянутую на выпирающие кости: ввалившиеся глаза, чудовищных размеров нос, отросшие космы редеющих волос.

Покамест Пейн лежал больной, в Филадельфии бушевала гражданская война. Он слышал звуки перестрелки, когда происходила решающая схватка между сторонниками конституции и Уилсоном с его приверженцами. Слышал однажды всю ночь беспорядочную стрельбу и расплакался, как ребенок, от досады, что вынужден томиться здесь, от бессилья, от сознания своей беспомощности. Проболел и то время, когда выборы в штате неоспоримо утвердили у власти сторонников конституции.

Пил сообщил ему эту новость, и Пейн покивал головой, силясь улыбнуться.

— Ничего, — сказал он. — Главное, победили.


Потянулась еще одна черная зима; шел тысяча семьсот восьмидесятый год, и в пенсильванской пехоте, из-за нехватки продовольствия и снаряженья, проволочек с выплатой жалованья, начались мятежи. Пять долгих лет воевали солдаты, каждому хотелось увидеть свой дом, жену, детей. Пал Чарльстон. Мятеж подавили. Вашингтон в душераздирающих письмах взывал о помощи; читал их Пейн. Он служил теперь письмоводителем в Ассамблее. Вашингтон писал: «Дорогой мой Пейн, неужели ничего, совсем ничего нельзя поделать?»

Победа на выборах имела решающие последствия. Видя, что власть перешла к сторонникам конституции, Моррис, Раш и другие лидеры республиканской партии сложили оружие. Контрреволюция была подавлена и сломлена, ее бездействие — обеспечено на много лет вперед. А пока Пейну надо было на что-то жить; можно, конечно, писать и печатать «Кризисы», да только тем, кто читает их, негде взять для автора ни гроша. А тут как раз Робердо и Пил предложили ему место письмоводителя в Ассамблее штата; Пейн согласился.

— Я-то надеялся, правда, вернуться в армию, — прибавил он виновато.

Но оказалось, что ему не под силу; тихонько, незаметно подкрадывалась старость, седели волосы; в странных, неровно посаженных глазах затаилась тень страха.

По долгу службы он зачитал обращение Вашингтона Ассамблее:

— «…какую бы страшную картину наших бедствий вы не вообразили себе, она померкнет перед действительностью…» — То был призыв к Пенсильвании, когда уж ничего больше не оставалось, — к людям, которые взяли власть в свои руки и учредили первый революционный трибунал. — «Подобное стеченье обстоятельств способно истощить у солдат последние остатки терпенья. Во всех войсковых частях мы видим самые серьезные признаки мятежа и смуты…»

Пейну предназначались еще и другие строки: «Вы, Пейн, коего пером все это вызвано к жизни, — вы бы могли обратить к солдатам ваше слово», — молил высокий виргинец. Он, видно, был нездоров, у него дрожала рука. Ассамблея сидела с каменными лицами; после, когда все это кончится, он пойдет и напьется. Прения оставили безнадежное впечатление; кто-то из делегатов прямо говорил:

— А что мы можем сделать?

Кто-то излагал то же самое другими словами.

У него была отложена тысяча долларов в континентальной валюте. Он взял половину и сделал первый шаг к примирению с финансовой партией. Послал пятьсот долларов торговцу полотном и табаком шотландцу Блэру Макленагану, который всегда отдавал ему дань невольного восхищенья, и предложил основать нечто вроде переходящего фонда помощи Вашингтону. Шотландец в свою очередь поделился этой мыслью с Саломоном, маленьким, довольно-таки загадочным евреем, которому служила штаб-квартирой одна из кофеен на Франт-стрит. Ходили слухи, будто стараньями Саломона разорился пшеничный синдикат, будто бы это он сбил цены на шерстяные одеяла. Во всяком случае, он был связан со сторонниками конституции, финансовую поддержку которым оказывали по преимуществу евреи.