Гражданин Том Пейн — страница 40 из 59

«Явите же подлинную силу духа…»

А потом до него дошло известие, что Бёрк выступил в палате общин и предал Французскую революцию анафеме с таким бессердечием, таким исступленьем, что это наводило скорей на мысль о безумии, нежели гневе.

— Как, будете отвечать ему? — спросил у Пейна Кондорсе.

Пейн кивнул.


И вот он вновь сидит, уставясь на перо в своей руке, чинит одно острие за другим, ломает черенок, чертыхается, прибегая к сочным, трехэтажным, истинно англосаксонским выраженьям, каких набрался когда-то на лондонском «дне»; сражается со словами; заросший, как бывало, щетиной, с бутылкой коньяка под рукой, — Пейн, которого без труда узнали бы снова босые солдаты, что шагали с ним рядом по дорогам Джерси. Он снял себе комнату в трактире «Ангел» на окраине Лондона, в Ислингтоне, а на столе перед ним лежала книжка, озаглавленная «Размышленья о революции во Франции» и принадлежащая перу Эдмунда Бёрка. Книжка, направленная не просто против Французской революции, но против всякой революции, всякого прогресса, всякой надежды — против выстраданной, хрупкой веры человека в свою способность подняться до тех высот, где обитают боги.

Бёрк утверждал, что человек как таковой не наделен никакими правами. Пейн задался целью написать о правах человека, рассказать о Французской революции, какою видел ее своими глазами и объяснить ее — в оправданиях она не нуждалась. Он писал неистово, горячо, со злостью, как всегда писал перед боем, перед тем как заговорят орудия.

И снова был молод.

— Непутевый, иначе не назовешь, — говорили о нем внизу в пивной. — Беспутный человек, нехороший.

— А из каких сам-то?

— Все оттуда же, из колоний.

— И что же, к примеру, не по нем?

— Да весь Божий свет не по нем, разрази его!

Впрочем, когда он спускался вниз, тупо смотрел на стойку, затем, привалясь к стойке, тупо рассматривал свои большие, грубые руки, спрашивал рому, еще и еще рому — его не трогали.

Его посетила делегация рудокопов во главе с Томасом Клузом — все приземистые, ширококостые, с угольной пылью в волосах, в морщинках возле глаз, в порах кожи; с резким уэльским акцентом. Клуз сказал:

— Не вы ли будете Пейн?

— Да, я.

— Вы, говорят, готовите ответ этому Бёрку, псу бесстыжему?

— Готовлю.

— Мы сами рудокопы, — сказал Клуз. — Нам бы желательно узнать, куда, за кем и как идти. Дела-то дрянь — не мне вам рассказывать, до чего дрянь у нас дела. Вы что сейчас пописываете?

— Пишу руководство к революции, — улыбнулся Пейн.

— Ну и чего — есть там такое, над чем, к примеру, стоит покумекать?

Пейн стал читать:

— «К городу… Парижу, — пояснил он, — …начали стягивать иностранные войска. Герцог де Ламбеск, который командовал отрядом германской кавалерии, приближался со стороны дворца Людовика XV, где сходятся несколько улиц. По дороге он оскорбил и ударил шпагой встречного старика. Французы славятся своим почтительным отношением к старости…»

Рудокопы, не сводя с него глаз, отозвались на это легкими кивками головы.

— «…и наглое высокомерие этого поступка, вкупе с царящей вокруг обстановкой всеобщего брожения, произвело сильнейшее действие — в одну минуту по городу разлетелся клич: „К оружию! К оружию!“

Оружия у них не было, и не было почти никого, кто с ним умел обращаться, однако когда на карту поставлена надежда, отсутствие оружия возмещается на какое-то время решимостью отчаянья. Поблизости от того места, где стал со своим отрядом герцог, сложены были груды камня, приготовленного для строительства нового моста. И, вооружась этими камнями, люди набросились на кавалеристов. Услышав выстрелы, высыпали из своей казармы французские гвардейцы и присоединились к народу; с наступлением темноты кавалерийский отряд ретировался.

Улицы в Париже узкие и тем удобны для обороны; высокие, о многих ярусах дома, позволяющие чинить врагу серьезное расстройство, оградили жителей от ночных вылазок, и люди целую ночь занимались тем, что запасались оружием — любым, какое им только удавалось изготовить или раздобыть: ружьями, шпагами, кузнечными молотами, плотничьими топорами, железными ломами, копьями, алебардами, вилами, заступами, дубинками и так далее… Наутро невероятная многочисленность народной толпы и еще более невероятная решимость, ею выказываемая, поразили их неприятеля и привели его в замешательство. Новоиспеченные правители меньше всего ждали подобного салюта в свою честь. Сами привыкшие к рабству, они не подозревали, что Свобода способна воодушевить до такой степени что толпа безоружных горожан осмелится преградить путь войску в тридцать тысяч человек. Весь этот день до последней минуты люди употребили на то, чтобы вооружиться, принять единый план действий и установить в своих рядах порядок, насколько это возможно при столь стремительном развитии событий. Брольо, продолжая держать город в осаде, не предпринял в тот день попыток к дальнейшему продвижению вперед, и ночь прошла спокойно, ежели позволительно в данных обстоятельствах говорить о спокойствии.

Однако не оборона являлась целью горожан. Решался вопрос о том, кем им быть, свободными или рабами. В любую минуту можно было ожидать нападенья либо известия о нападеньи на Национальное собрание, и в таком положении поспешные меры бывают подчас лучше всего. Сейчас их первою целью была Бастилия; взять штурмом такую крепость, когда за нею стоит такая армия, наверняка означало бы навести ужас на новое правительство, которому едва лишь хватило времени собраться.

Из перехваченной депеши выяснилось, что мэр Парижа, господин Дефлессель, который выдавал себя за сторонника народа, замышлял измену — из чего с несомненностью явствовало, что к вечеру Брольо не преминет подослать к Бастилии подкрепленье. Необходимо было, следовательно, предпринять попытку взять ее в тот же день, только прежде требовалось добыть себе оружие получше того, которым они располагали.

Сразу за городскою чертой находился большой оружейный склад, расположенный в госпитале Инвалидов, и народ потребовал его сдачи; склад, не приспособленный для обороны, и не пытался, в сущности, оказать серьезное сопротивление, так что им быстро овладели. Пополнив таким образом свое снаряженье, народ направился штурмовать Бастилию — многолюдное, разноликое сборище всех возрастов и всевозможных званий, вооруженное всевозможным оружием… Как нарисовать в воображении картину подобного шествия, тревожное предчувствие событий, которыми чреваты всякий час и всякая минута? Народу было неведомо, что замышляет правительство, как и правительство пребывало в неведеньи того, что делает народ Парижа; в равной мере неизвестным оставалось, что может предпринять Брольо для укрепленья или обороны Бастилии. Все было неопределенно и зыбко…»

Пейн оглядел широкие, темные лица уэльских рудокопов и заметил в глазах у них блеск, знакомый издавна, знакомый воинственный огонек. Он продолжал:

— «То, что Бастилию штурмовали с тем героическим самозабвеньем, каким способно окрылить только высокое упоение Свободой, и взяли за считанные часы, есть факты, кои являются Достоянием всего мира. И цель моя не в том, чтобы описывать подробности штурма, но в том, чтоб выявить заговор против нации, который вынудил народ на штурм Бастилии и рухнул вместе с Нею. Узилище, которому правительство прочило членов Национального собрания, — не говоря уже о том, что оно воплощало собою главный престол и твердыню деспотизма, — стало по праву первоначальною мишенью. С этим деянием распалось новое правительство, обратясь в бегство от погибели, которую готовило другим. Части Брольо разбежались, и сам он также бежал…»

Пейн кончил читать; рудокопы стояли молча, бесстрастно — только глаза, глаза горели, — все так же глядя на него, стараясь осмыслить то, что услышали; те же события, о которых лишь несколько месяцев тому назад наперебой трещали газеты, — но столь разительно непохожие в изложеньи Пейна на пренебрежительные, глумливые статейки английских газетчиков! Пейн видел — и, казалось ему, они тоже видели — бурлящий водоворот на улицах Парижа, когда толпа преображается в нечто иное, нежели толпа, теряя людей, объединяясь, обретая силу.

Клуз медленно проговорил:

— Так вот, значит, что вы пописываете, господин Пейн.

— И не только это. Ну что, есть над чем покумекать?

— Есть, есть, и даже очень, — усмехнулся Клуз. — Да только делать-то что?

— Покамест — ждать. С оружием как у вас?

— Мы — люди рабочие, не солдаты, не дворяне-охотники, куда уж нам ружья прятать, господин Пейн.

— И по металлу из вас никто не работает?

— Нет, почему же, кузнецы найдутся.

— А может такой кузнец не лошадиную подкову сработать, а ружейный ствол?

— Может-то может. Но только мы люди мирные, господин Пейн, семейные люди. Мы обиды таим в себе — может, мелкие, а может быть, и большие, смотря как рассуждать. Как там французики со своими разобрались — это дело ихнее, и я, например, не осуждаю своего двоюродного брата, что он пошел воевать за вашим генералом Вашингтоном. Кто скажет, что, дескать, неправильно, когда человек спускается в шахту за два пенса, — а кто-то скажет, все верно. Кто говорит, нехорошо, когда мужик, который ходит за скотиной, чахнет с голодухи, а помещик обжирается говядиной, толстый и гладкий, как барабан. Одним не нравится смотреть, как жена помирает родами, потому что в доме нету глотка горячей похлебки — смотреть, как у ребятишек раздувает животы — а другие говорят, всегда так было и всегда будет. А я скажу, было время, когда на этих островах жили свободные люди, и, может, снова придет такое время.

— Быть может, и придет, — сказал Пейн ровно.

— Так мы покамест обождем, а там, кто его знает, возможно, и сработают кузнецы чего-нибудь.


Вот так его снова затянуло, засосало по самое горло, и снова, меряя шагами улицы — лондонские на этот раз, — он знал, что многим бы спалось спокойнее, если бы Тома Пейна не было в живых. Книга была закончена и издана, посвящена Джорджу Вашингтону, озаглавлена «Права Человека». Странно, но издать ее удалось без особого труда, без многих препон, которые сопутствовали появлению «Здравого смысла», учитывая, что это был все же Лондон, а не Филадельфия.