Вот и Дантон ушел той же дорогой, под тот же кровавый нож, пожав Пейну руку на прощанье и буркнув с невеселой усмешкой:
— Ох, до чего дурацкий мир — кому он нужен такой, одним болванам да малым детям!
Вот и Лузон тоже, сказав ему напоследок пылко, но тихо, чтобы никто больше не слышал:
— Прощайте, друг мой Пейн. У вас не будет недостатка в товарищах, если и там тоже есть республики.
Вот и Ронсэн — со словами:
— Вам будет одиноко, Пейн. Весь мир, который мы знали, уже ушел.
Двадцать человек за одну ночь; назавтра — сорок; в другой раз — более двухсот. Страшное время. Тюремщиком — уже не кроткий Бенуа: старый дворец перешел в попеченье детины по имени Жияр, угрюмого садиста, который запер все выходы во двор, отказав узникам в глотке свежего воздуха перед смертью, в кусочке неба над головой. Он говорил им:
— Молвите слово, и я услышу. Сговаривайтесь, и я проникну в ваш сговор. Знайте, Жияр не дремлет.
Так оно, в сущности, и было: он наводнил дворец своими шпионами — слова было довольно, чтобы послать человека на гильотину.
Пейн среди этого ада обратился в нечто большее, нежели человек; он стал душою и верой, стал утешением, избавленьем. Он знал, когда надо улыбнуться, — а чем еще, кроме улыбки, можно было одарить этих несчастных? Знал те немногие слова, которые помогут человеку встретить смерть; знал, что сказать в утешенье матери. Он не ведал ни устали, ни страха, ни колебаний. Худой, как мощи, полубольной, — а между тем от одного появления его большой угловатой фигуры на пороге у тех, кто находился в комнате, прибавлялось бодрости.
— Это мсье Пейн, — входите же, входите.
Он обладал богатым запасом разных историй, анекдотов из жизни американских поселенцев — в его скверном переводе на французский они почти теряли свою соль, превращаясь в тарабарщину, но все равно звучали так забавно, что горемыки-слушатели хохотали до слез. При этом он точно знал, когда можно побалагурить, а когда лучше промолчать, — когда достаточно было его присутствия, его слова.
И один за другим, мужчины ли, женщины, уходя на смерть, просили:
— Позовите ко мне гражданина Пейна.
Он лежал в пустой комнате; лихорадка кидала его то в жар, то в холод; время для него лишилось смысла, исчезло. Лихорадка накатывала, отступала, подобная огненной волне; он существовал в бредовом мире, населенном святыми и демонами. Смутно сознавал, что входят и выходят какие-то люди; изредка пронзительные крики заставляли его мучительно вспоминать, где он находится, а однажды, в минуту просветленья, он услышал незнакомый мужской голос:
— Этот умирает, бедняга.
Но все постороннее не имело значенья, потому что всякий раз возвращалась лихорадка, то жгла его, то леденила, то снова палила огнем.
Потом — много, очень много времени спустя — опять вернулось сознание. Он попросил сказать, какой сейчас месяц.
— Июль…
Он сосчитал: январь, февраль, март…
— Я что, еще в Люксембурге?
— Совершенно верно, гражданин, но времена переменились. Робеспьера нет в живых. Сен-Жюста — тоже. Крепитесь, гражданин. Террор кончился.
— Террор кончился, вот что, — вздохнул Пейн, и в ту ночь он спал без сновидений.
Трудно восстановить свои силы в тюрьме, даже если и не живешь ежечасно в ожидании казни. Пейн, поглядевшись снова в зеркало, обнаружил перед собою седого незнакомца — чужое морщинистое лицо с ввалившимися щеками. Он улыбнулся невольно, до того неузнаваемым было его отраженье, и ответная улыбка в зеркале получилась вымученной и насмешливой.
Жияра, этого изверга, после падения Робеспьерова правительства убрали; при новом тюремщике, Ардене, заключенным не возбранялось выходить во двор. Пейн опять обрел возможность прогуливаться под благодатными лучами солнца; стояло лето, можно было нюхать цветы, смотреть на других гуляющих, провожать взглядом облачка, подгоняемые ветром. Вся атмосфера в Люксембурге изменилась: он был по-прежнему тюрьмой, но перестал быть обителью смерти. Снова десять, а то и двадцать узников покидали его за раз, но теперь их ждала за воротами свобода.
Пейну сейчас мало что оставалось делать, кроме как размышлять — обдумывать события шести последних месяцев, причины странного молчанья, безучастности к нему все то время, покуда Люксембург был средоточием ужаса. Почему Моррис не предпринял попытки его освободить, спрашивал он себя. Почему не вмешалась Америка? Неужели Джорджа Вашингтона совсем не трогало, что Пейн сидит в тюрьме, что его могут в любой день послать на гильотину? Да и вообще, как объяснить все поведение Вашингтона? Отчего, например, он по-настоящему так и не удосужился поблагодарить Пейна за то, что «Права Человека» посвящены ему? Или забыл, что страну, где он был ныне президентом, породила революция?
В долгие дни выздоровления после болезни Пейн часто задумывался о том, что случилось за эти годы с Америкой. Тяжелей всего было допустить мысль, что ты ошибся в том, кого на протяжении стольких лет считал надежнейшим и лучшим из людей — в Джордже Вашингтоне.
Но вот и для него забрезжила надежда. Гувернер Моррис лишился должности посланника во Франции; его сменил Джеймс Монро, демократ, приверженец Джефферсона. Пейн с нетерпением ждал его прибытия и, когда Монро приступил к своим обязанностям, послал ему письмо, в котором подробно излагал все обстоятельства своего дела и просил, чтобы Монро предпринял что-нибудь для его освобожденья. Монро ответил бодрым, обнадеживающим уведомленьем, что он займется этим делом и Пейн может вскоре рассчитывать на свободу.
Но свобода не приходила; минуло лето, наступила новая зима; почти всех, кто сидел в Люксембурге вместе с Пейном, выпустили на волю — а он все оставался. Его опять трепала лихорадка; на боку появились пролежни, большое, сильное тело после десяти долгих месяцев заключенья стало, наконец, сдавать. Едва удерживая перо в руке, он снова написал Монро.
Его пришел навестить Барлоу; Пейн, глядя на американца потухшими глазами, проронил, может быть, два-три слова.
— Ну что вы, Пейн?
— Умереть я никогда не боялся, — прошептал Пейн. — Но умирать вот так, мало-помалу, — это выше моих сил.
Наконец Монро направил в Комитет общественной безопасности письмо:
«Услуги, которые он (Пейн) оказал ему (американскому народу) в его борьбе за свободу, оставили след благодарности, который до тех пор будет неизгладим, покуда американцы не утратят право называться справедливым и великодушным народом. В настоящее время он находится в тюрьме, томимый недугом, который в заключении неминуемо должен усугубиться. А потому позвольте мне обратить ваше внимание на его бедственное положенье и потребовать, чтобы судебное разбирательство его дела, ежели против него имеются обвиненья, было ускорено, а если таковые отсутствуют, чтобы его выпустили на свободу».
Что и произошло; в ноябре 1794 года Том Пейн вышел из Люксембургского дворца — не тем, каким его привели сюда, но седым, немощным стариком.
XIV. Наполеон Бонапарт
Пейна приютили у себя супруги Монро; силы все же возвращались к нему, но так медленно, что он вновь и вновь отчаивался выкарабкаться когда-либо из своего инвалидного положения. Никто не верил, что он выживет — убежденье, что он умрет, было столь велико, что в Америку уже отправили сообщение о его смерти.
Но он не умер. Крепкое, жилистое тело, сколько его ни калечила судьба, оказалось неимоверно выносливым, и вот наступил день, когда Пейн почувствовал себя настолько лучше, что попросил вернуть ему «Век разума».
Он перечел рукопись с восторгом; местами попадались слабоватые страницы, зато сильные были хороши, зажигательны, — звонкое напоминанье о том, каков он был когда-то. Кое-что требовалось добавить, но пока что он опубликует эту часть, пускай безбожники прочтут и обнаружат для себя кое-что достойное веры. Мысли его между тем все чаще обращались к Америке. Ему мало что оставалось делать во Франции — а может, и вовсе ничего, революция швырнула его в застенок, отвергла его, отступила от принципов, которые он проповедовал. Другое дело — Америка; он не так уж стар, он еще повоюет; ступит вновь на возлюбленную землю и еще раз сразится за свободу против черной реакции, наступившей, как ни странно, с приходом к власти администрации Вашингтона. Сейчас пока зима, но к весне он окрепнет окончательно и тронется в путь.
И тут его призвал обратно Национальный Конвент; ему вернули его место, вновь сделали депутатом Франции. Монро ликовал.
— Ну сами посудите, Пейн, — говорил он, — это же полная реабилитация — последнее неопровержимое признанье совершенной по отношению к вам несправедливости. Вы вновь как гражданин Пейн, как лидер либерально-демократического движения во всем мире по праву займете место в представительной палате Республики Франции.
Сам Пейн, однако, не испытывал торжества — чувство, которое он испытывал, больше напоминало страх. Десять месяцев в заключении сделали свое дело — не только подорвали в нем телесную силу, но истощили также душевные запасы. Перенести еще один Террор он бы не смог; еще раз увидеть, как рушат то, на что он положил все свои труды, было бы хуже смерти. Он сел писать ответ Конвенту:
«Сообщаю вам, что я намерен принять приглашение высокого Собранья. Ибо желаю поставить мир в известность, что я, став жертвой несправедливости, все же не отношу моих страданий на счет тех, которые в них неповинны и, более того, далек от мысли о возмездии даже тем, кто мне их причинил. Я только, ввиду того, что мне этой весною необходимо будет воротиться в Америку, просил бы вас принять это во внимание, дабы согласие вернуться в Конвент не означало, что я лишаюсь права вернуться в Америку»,
Но именно этого права его лишили. Через некоторое время Монро хотел отправить с Пейном в Америку кой-какие важные бумаги. Из Комитета общественной безопасности ответили, что Пейна отпустить не могут.
И он остался заседать в Конвенте; старый, слабый, седой; вставал изредка с места, чтобы сказать несколько слов, которых никто не слушал. Он чувствовал себя пойманным в неволю и бессильным оттуда вырваться.