Гражданин Уклейкин — страница 3 из 17

— А вот украду скоро. У, чертова баба! Грызи, грызи…

— Водки бы поменьше лопал!

— Поменьше бы путалась… Уж молчи, все знаю… все твои потрохи знаю.

— Што знаешь-то, што?

— Сресаля, вот что!

— Пьяница!

— С тебя и пить-то зачал!

— С себя зачал!.. Серию тебе принесла.

— С Мишкой.

Когда-то эта обида горела и жгла. Теперь только чадила.

— На бульваре тебе место… путаная.

— Все лучше, ничем шкилет такой. Разве ты му-уж?

— У-у-у!..

Он сжимал резак, стискивал зубы и скрипел. В эти минуты ему страстно хотелось пырнуть ее в толстый живот и вертеть, вертеть там. И стало бы легче. Но что-то сдерживало. Быть может, сознание, что Матрена не боится его, что она сильнее его, а он слабый, совсем никудышный человек. И подымалась злоба на все. И ведь все понимают о нем так, как Матрена. Подрастет Мишка и будет говорить так же, как и Матрена. И некуда уйти, и ничего изменить нельзя. И опять соблазнительная, мучающая мысль приходила, и позывающе вздрагивали руки. Вот взять резак, подкрасться ночью к Матрене и полоснуть ее по белой шее… И все переменится. И уже трудно было усидеть на липке, охватывала зудящая дрожь, и нужно было уйти, скорее уйти, погасить страшный позыв, не дающий покоя, бежать, кричать и жаловаться. Бежать на народ.

Да была ли когда белая черемуха?

Когда-то он видел сон. И не снится больше.

Маленькую комнатку за переборкой сдавали внаймы, но жильцы не уживались, платили плохо, да и неподходящие вовсе были жильцы. Дольше всех жил слесарь с железной дороги, гармонист, угощавший хозяина водкой, а Матрену орешками. Когда в уснувшей затхлой квартирке бродили пьяные тени, тощая фигура хрипела под лоскутным одеялом — совсем неосторожно скрипела дверь в комнатку за переборкой и голые ноги сочно шлепали по полу. Но через год слесарь стал приводить молоденькую прачку и после крупного разговора увез свою гармонью и сундучишко на извозчике. А на смену ему явился наборщик Синица.

IV

Недели через две после появления нового жильца Уклейкин сказал Матрене:

— Ты не тово… не скандаль уж… Человек хороший, прямо образованный человек… Даже в белье ходит.

— Да уж не в тебя… Тридцать целковых получает. Разве от безобразия твоего съедет… Вежливый человек.

— Ве-жливый… Прямо — душевный.

А через месяц Уклейкин уже сиживал в комнатке жильца, с упоением и верой слушал новые слова и чуял в них смутный отклик тому сумбурному, что бродило и путалось в нем, — недовольству жизнью и безотчетной тоске. Хотелось схватить и понять все, что говорил Синица, и казалось Уклейкину, что он уже схватил и скоро поймет. И что было особенно приятно, так это — новые, никогда раньше не слыханные слова. Эта новизна слов делала речи Синицы важными, заслуживающими доверия и обещающими. От них шла на душу заигрывающая бодрость.

Возвращаясь домой навеселе, Уклейкин с особенной силой разговаривал с фонарями:

— Проникнем! Ка-пи-та-ли-сты!! Про-хвосты!.. Объединим!.. Обретем свое право, черт бы вас побрал!.. В бор-рьбе!..

Он подымал кулак и грозил.

Плутни и подлости, мелкие утеснения, обсчитывания, надбавки в лавочках и прижимки — все стиралось и умолкало перед тем, что смутно стояло в душе. Доживаются последние дни всего этого. Близится что-то грозное. Так обещал Синица, человек образованный. И Матрена отходила на дальний план, потому что тогда все переменится.

— Фасону-то не напущай… па-вли-на! — останавливал городовой. — Сволоку вот…

— Небось его-то не сволокешь!.. — тыкал Уклейкин в каменный дом. — Все-то вы предались!..

Стесняясь жильца, Матрена ругалась сдержанно, когда Уклейкин вваливался домой. Выглядывал Синица и ухмылялся.

— Паша!.. друг ситный!.. А? Разве бы меня за границей так?.. Пал Сидорыч!.. Утешитель!.. Скажи ты ей, кто я такой… р-ради бога!.. Паша!..

пьяный… постеснился бы…

— У, необразованность!.. ду-ра!.. Никакого понятия… Ты пойми, кто я такой… Про…про…ле…

Синица покатывался в дверях, Уклейкин таращил глаза, а Матрена ругалась.

Было за городом сборище, приезжали говорить. Был на сборище и Уклейкин с наборщиком и вернулся в настроении небывалом.

— И что теперь бу-удет, Матрена!.. Прямо все кверх ногами полетит…

— Сам ноги-то не задери.

— За-де-ри!.. Ду-ра! Жизнь открывается… Уж мы их потрясем!..

— И весь-то с ноготь, а форсишь…

— Сила наша! Вот они где у нас… во-от! — накрывал он одну корявую ладонь другой. — Де-мократия!.. Тебе и не выговорить… И все как Пал Сидорыч…

Когда наступили тревожные дни, Уклейкин ходил в боевом настроении, между надеждой и страхом, и ждал.

— Как мы!.. И что теперь бу-удет!.. Он даже поговорил с околоточным.

— За сапоги-то что ж… Даром, что ль, я буду?..

— Хорошо. Завтра…

— «Завтра» да «завтра»… Мне сейчас позвольте. Теперь не такое время… Я и в суд…

И даже сам содрогнулся.

— Сказал — пришлю!.. И действительно прислал.

— Что?! Видала, как наши орудуют?.. Да уж вгоним в мерку…

И теперь смеялись все трое. Смеялась Матрена, и ее полная, стянутая красной ситцевой кофтой грудь колыхалась, а большие глаза косили и покорно и сторожко оглядывали крепкую, сухощавую фигуру наборщика. Улыбался Синица, скаля белые зубы и нахально окидывая широкие Матренины бедра и грудь. Задорным смехом заливался Уклейкин.

Весть о правах и свободах уничтожила все сомнения. Уклейкин бросил работу и с утра слонялся по городу, заходил в собор, прошелся в толпе Золотой улицей, подпевал, поругался с городовым и явился домой возбужденный.

— Крышка!.. Матрена!.. Матрена!!

— Ну, чего разорался-то?

— Душа во мне ходит… Не могу я молчать… Жизнь открылась! Все теперь по-другому…

— Уж знаю тебя… не подговаривайся…

— Что?.. Водки, думаешь, чтобы?.. Кончено! Я теперь… Знаешь ты, кто я теперь?.. Гра-жда-нин!.. Ей-богу!..

— Ну-к что ж…

— Ну-к что ж!.. Дурындушка!.. Спроси-ка Пал Сидорыча… Руку мне трясли!

— Ну-к что ж…

— Заладила… Вот возля управы… иду, а студенты стоят… Как обернется один да за руку… Напрямки так вот… Гражданин, говорит!.. Не можешь ты этого внять, чтобы…

Вечером в квартирке было шумно. К Синице пришли двое товарищей, пили водку, толковали и пели. Один играл на гитаре, а Синица запевал боевую песню. Матрена пила пиво, в упор глядела на кудреватого жильца, и глаза ее туманились. Уклейкин раздобыл где-то балалайку и выбивал такие рулады, что даже Матрена передернула плечом и грудью и крикнула:

— Ах, пес, не забыл!..

— Весь пр-рах отрясем! Катай, Пал Сидорыч!

А Пал Сидорыч закручивал ус, трогал Матрену ногами под столом, нажимал коленями и пел боевое, потом «Стрелочка», потом еще что-то забористое.

Девятилетний рыжий Мишутка сидел в сторонке и щурился. Давно бы пора спать, но ему еще не дали поесть, да и давно не было такого веселья.

V

Далеко за полночь Уклейкин лежал под лоскутным одеялом, выставив голые ноги, неподвижно, как покойник, и глядел в потолок, на котором уснули тени от уличного фонаря. Все когда-либо побывавшие в голове обрывки мыслей, все, что его мутило и сосало, теперь все это столкнулось в памяти, точно пришло в последний раз — проститься и уйти, уступить место другому, новому. Это новое шло видимо и осязательно.

«…Первое дело, права всякие… — раздумывал Уклейкин. — Второе дело — будем выбирать… Уж настоящих выберем, не прохвостов каких, а самых настоящих… Потом порядки новые… Налоги все к черту, пусть с богачей берут… Хоть им и неприятно это, а… Пожила кума до масленой, а на масленой и сами поживем… Хорошо бы магазин».

Больше ничего не мог выдумать Уклейкин. Что-то мягкое стлалось и залегало в душе. Чуть-чуть даже жалко было всех этих, кому так ловко жилось недавно и кому теперь скоро будет плохо. Но делать нечего: как кому судьба. Да, но как же все это сладится?.. Магазин… да, это хорошо… Только надо…

И ясно пришло в голову, что самое важное надо сделать.

« Поддержаться…»

Это слово он повторил про себя несколько раз, но этого было мало. Так что же еще-то нужно? Он перебирал в голове все, что там было, и снова пришел к выводу, что нужно «поддержаться». И захотелось ему во что бы то ни стало выполнить решенное им — иначе ничего не изменится, — и он с таким мучительным напряжением пожелал выполнить, что уже не мог спокойно лежать, привстал с постели и глядел в темноту. Но все спали, и не было такого человека, кому можно было бы высказать все. А было так полно и горячо на сердце, что подступало к глазам и жгло.

Возле он чувствовал большое, обжигающее тело Матрены.

— Матрен! а Матрен!.. Уж захрапела…

Но не спала и Матрена. Заложив полные белые руки за голову, она жмурилась, стараясь вызвать в воображении сильные объятия наборщика, все еще ощущая намекающие пожимания колен, снова переживая жгучие чувствования страстных, с другими пережитых, ласк. Она думала, как, когда и где столкнутся они, и знала, что это будет, что если не он, так она сама пойдет к нему и добьется. У него такие позывающие глаза. Он понял ее сегодня, когда она притиснула под столом его колено, и он не отнимал его, а злым, прожигающим взглядом посмотрел ей в глаза, на шею, и, чокаясь, локтем нажал грудь. Она наденет розовую рубаху с открытой грудкой и кружевцами, рубашку дьяконицы, распустит косу и босая пойдет…

И она притворилась, что спит, стараясь затаить клокочущие вздохи нахлынувшей страсти.

— Матрена… Слышь ты!..

Он толкнул ее в грудь, и толкнул больно.

— Ну?.. чего ты?.. Только глаза сомкнула…

— Глаза… Храпишь, как… бревно.

— А тебе завидки?

— За-вид-ки… ду-ра… С тобой как с человеком все равно…

— Наглотался.

— На-гло-тал-ся!.. Дурында… Никакого понятия… Ты слушай… Да не зевай… Даже щелкает… Э, необразованность…

— Образованный! Дрых бы уж лучше… пьяница!..

Ему стало обидно.

— Тише ори-то, дурища!.. Пьяница… Пал Сидорыч вон прямо душевный человек — и то пьет… Тебе бы сресаля всё. И выпить уж нельзя. Теперь вон все самые образованные люди — пьяницы. Поори еще!.. Толкану вот — вылетишь!..