Какие всё-таки вкусные были те пирожки. Они съели их с Машей ещё до того, как приехали на вокзал. Надо было оставить два или три, угостить Липатникова. Он и Будилович подсели к ним в купе сразу же, с Черешковым и Осиным познакомились в Москве. А когда в вагон вошёл Толкачёв, Катя почувствовала, как к щекам приливает кровь. Нечто подобное случалось с ней лишь однажды, когда в их дом приехала тётка с сыном, юнкером Николаевского кавалерийского училища. Тётка называла его на французский манер: Пьер — и произносила гнусаво, в нос. Это имя никак ему не шло, зато чёрный мундир с красным лацканом и белые перчатки произвели на Катю огромное впечатление. Она убежала на кухню, спряталась за Лиду и не смела показываться в гостиной до ухода гостей. Мама отчитала её потом, отец посмеялся, а Катя записала в дневнике правду о своём первом и единственном в то время чувстве.
В поезде бежать было некуда, и Кате стало неловко от мысли, что Толкачёв её тревожит. Когда он уходил позавчера, ей показалось, что он хочет попрощаться, но она специально повернулась к нему спиной, демонстрируя своё равнодушие. А потом жалела об этом. Он бы непременно сказал, куда идёт, и она бы точно знала, где он сейчас, и может быть, из-за этого незнания ей захотелось уткнуться ночью лицом в подушку и заплакать. Слёзы сами собой навернулись на глаза, но рядом спала Маша, и Катя сжала зубы, чтобы не разбудить её и не выдать подруге свою слабость. А возможно слёзы были вызваны тем, что она очень сильно соскучилась по маме, по Лиде. Очень хотелось вернуться домой, в свою комнату, где на стенах светлые обои, а на комоде старая детская кукла и фотография отца в рамке из морёного дуба…
Пролётка свернула направо и покатила мимо войскового собора вниз. Лошадка орезвела, прибавила шаг. Наперерез из проулка выехал казачий отряд. Извозчик резко натянул вожжи, чтобы не столкнуться с ним. Катю кинуло вперёд, и она едва не ударилась головой о козлы. Вот было бы глупо, если бы она расквасила себе нос. Извозчик пробормотал то ли ругательство, то ли извинение, и стал покорно ждать, когда казаки проедут.
Катя привстала и выглянула из-под тента. Казаки ехали по двое в ряд, хмурые и поникшие, как будто их гнали куда-то помимо воли. В шинелях, с пиками, в высоких лохматых шапках, небритые — они совсем не походили на тех разудалых витязей с военных плакатов и рисунков, которые так часто печатали в журналах. Прохожие останавливались, смотрели на них, и взгляды их были такие же хмурые и поникшие — это было тем более удивительно, что солнце весело отражалось от мокрой мостовой и обогревало город своим теплом.
Казаки проехали. Голова колонны исчезла за собором, и пролётка вновь покатила по улице к вокзалу. Катя услышала длинный гудок прибывающего поезда, потом звон колокола. На привокзальной площади толпились извозчики. У тумбы с объявлениями стоял незнакомый капитан и топтался, как София два дня тому назад. Возле него остановилась баба с мешком семечек, начала уговаривать купить. Офицер отнекивался, качал головой. Баба плюнула, подняла мешок и пошла к выстроившимся в ряд ломовым телегам.
Извозчик помог Кате сойти с пролётки, снял чемодан, поставил к её ногам.
— Ну всё, барышня, дале ты без меня. Носильщика позови, он тебе до куда надо чемодан твой донесёт.
И уехал. Катя осталась стоять на площади между двумя огромными лужами. Несколько носильщиков — крупные бородатые мужики в картузах и суконных фартуках — сидели на корточках у входа на вокзал, дымили цигарками. Один приподнялся и застыл в выжидательной позе.
Катя взяла чемодан и пошла к тумбе.
— Вы не приглядите за чемоданом? — попросила она капитана. — Понимаете, на станции формируют санитарный поезд, и я буду на нём служить. Но я пока не знаю, где это. Мне нужно найти начальника поезда, а с чемоданом это не очень удобно.
— Конечно, пригляжу. А потом и провожу вас. Не гоже барышне таскать такой большой чемодан.
— Спасибо. Сегодня день странный. С самого утра солнышко и лужи. Как будто весна.
— К вечеру наметёт.
— Почему вы так думаете?
— От степи опять наползает. Вон, видите над крышами марево?
Катя посмотрела на небо, оно было чистое, почти прозрачное, и только там, куда указывал капитан, назревало что-то мутное и бесформенное, как будто злое. Шло оно от самого горизонта, с далёкой морозной стороны. Да, видимо, опять наметёт. Опять пойдёт снег, завалит дома, дороги, покроет ступени льдом. Но так оно и должно быть, зима всё-таки.
8Новочеркасск, Цыкуновский полустанок, ноябрь 1917 года
Батальон выстроился позади грузовой платформы узкой колонной. Хвост её терялся где-то в ночи, между штабелями сосновых и берёзовых брёвен лесной биржи. Штабеля вздымались вверх саженей на семь и тянулись вдаль, насколько позволяла видеть разыгравшаяся метель. Вход на платформу загораживали телеги. Интенданты раздавали патроны, перевязочные пакеты, зимнее обмундирование. На путях стоял воинский эшелон — семь пассажирских вагонов и два товарных. Офицерская рота, подошедшая к полустанку раньше Юнкерского батальона и уже получившая положенное снаряжение, расположилась перед вагонами, ожидая начала погрузки. Офицеры развели на платформе костры, грелись, смеялись. Биржевой сторож, указывая в сторону штабелей, пытался объяснить командиру роты штабс-капитану Некрашевичу, что жечь костры вблизи биржи нельзя, но тот отмахивался от него и посылал по матери.
В юнкерских ротах слышалась та же радость, что и среди офицеров. Новость, что в Ростове произошло восстание большевиков и что все боеспособные части Организации генерала Алексеева направляются на его подавление, была встречена с непонятным воодушевлением. Мальчишки рвались в бой, торопясь доказать себе и своим товарищам собственную нужность. Подобная торопливость удручала. Толкачёв слишком хорошо помнил начало войны с Германией и первые бои, когда, казалось, обычного «ура» хватит, чтобы немец побежал, — но не хватило, и после тяжёлого поражения в Восточной Пруссии эта самоуверенность прошла, и возникло понимание, что на поле боя погибают не только враги. Как бы не случилось того же и на Дону.
Толкачёв подошёл к интенданту, спросил, сколько патронов дают в одни руки. Интендантом оказалась женщина. Серая суконная шинель была ей узка в бёдрах, а погоны урядника скорее подходили мужу, однако во взгляде и жестах чувствовался опыт. Женщина поправила выбившиеся из-под синей фуражки волосы и сказала, что велено давать по два подсумка. Этого было мало. Перед выходом с Грушевской, Парфёнов обронил, что в Ростове сосредоточилось около двух тысяч красногвардейцев. Большинство из них составляли рабочие железнодорожных мастерских, и вряд ли имели хотя бы начальную военную подготовку. Но решимости у них не отнять, поэтому бои предстояли жёсткие, и двумя подсумками тут не обойтись.
У биржевой конторы плотной группой стояли офицеры батальона. Злющий цепной кобель, не умолкая, лаял на них и рвал цепь, и никакие слова не могли заставить его умолкнуть. Вернувшийся сторож цыкнул на кобеля, но и это не помогло.
— Что там? — спросили у подошедшего Толкачёва.
— Патроны, шинели. Теперь хоть вид будет единообразный.
— Встрепенулось донское начальство, — скривился Мезерницкий. — Сразу всё вам пожалуйте. Даже мотор.
Напротив товарного вагона пыхтел, разворачиваясь, броневик. Человек в кожаной утеплённой куртке и в автомобильных очках поверх фуражки делал водителю знаки, направляя того к пандусу.
— Помните, Толкачёв, тот броневик, что поддерживал нас у телефонной станции? Название ещё у него было…
— Помню.
— А помните, что сделали матросы с экипажем?
— У вас, Мстислав Владимирович, тяга к странным воспоминаниям. Такие вещи люди обычно стараются забыть.
Мезерницкий усмехнулся.
— Да вот не забываются.
Объявили посадку. Некрашевич закричал что-то, ветер собрал горсть снега и швырнул ему в лицо. Штабс-капитан поперхнулся, и только одно слово долетело до биржи: …вагонам! Офицерская рота с гомоном и смехом начала грузиться.
— Несколько дней назад в Хотунках мы разоружили два резервных батальона, — снова заговорил Мезерницкий. — Представляете, сколько оружия и амуниции мы взяли? На два полноценных батальона! Но примчались казаки, окружили нас, выставили пулемёты и велели всё сдать. Где теперь эти смельчаки? Почему Каледин не пошлёт отбивать Ростов их?
— Казаки воевать не хотят, устали, — сказал Донсков. — А если казаки воевать не хотят, никто не сможет их заставить. Тем более против своих.
— Каких «своих»?
— Против русских.
— Вы глупец, Донсков. Какие русские? Не было вас три недели назад в Петербурге, а то увидели бы, как эти русские расстреливают юнкеров на набережной. Это мятежники. Мерзавцы!
По Биржевому спуску проехали две кухонных упряжки и встали в очередь к броневику. Металлические трубы печей покрылись ледяным налётом, сидевшие на задках повара дремали, укутавшись в овчинные тулупы. По всем фронтовым приметам выходило, что раньше полудня кормить не будут.
— Это правда, меня не было в Петербурге, — кивнул Донсков, — но я видел, как расстреливали людей в Киеве. И, поверьте, безо всяких на то оснований. Просто выводили на улицу, ставили к стене и именем революционного трибунала… Вы зря считаете, Мстислав Владимирович, что я ничего не вижу и не понимаю. Эта ненужная никому революция, беззаконие, мусор на улицах, неприятны мне так же, как и вам. И я бы просил вас впредь выбирать выражения в мой адрес. Определения вроде «глупец» и прочее среди офицеров русской армии неприемлемы!
Донсков поднял воротник шинели и, прикрывая руками лицо от ветра, пошёл к интендантским телегам. Кобель перестал вдруг лаять и завыл, будто по покойнику. Сторож снова цыкнул на него, на этот раз пёс послушался, замолчал и полез в будку.
— Слышали? Ему это неприятно, — Мезерницкий обернулся к Толкачёву. — Интеллигент. К чёрту таких. Раздражает.
Толкачёв не ответил. Ему было всё равно, что думает Мезерницкий о Донскове и что думает Донсков о Мезерницком. Вмешиваться в их отношения и вставать на чью-либо сторону он не собирался. Он попробовал представить, где сейчас Катя в этот холодный, ночной, неурочный час. По всей видимости, спит. В тёплой комнате на Барочной. И слава богу. Некрашевич сказал, что полковник Хованский, назначенный руководить сводным отрядом, принципиально запретил включать женщин в состав роты даже в качестве сестёр милосердия. Шуму из-за этого запрета вышло много. В организацию успели записаться более тридцати женщин. Они потребовали объяснений у самого Алексеева, на что Михаил Васильевич, приехавший на Барочную лично проводить добровольцев, только развёл руками. Не обошлось без слёз, причём суть этих слёз была где-то далеко за гранью понимания любого нормального человека, ибо плакать по причине того, что тебя не отправляют на смерть в бой, было попросту смешно.