Гражданская рапсодия. Сломанные души — страница 16 из 48

— А погода здесь при каких делах? — развёл руками Некрашевич. — Ненормальный он, этот Звягин, ему в психиатрическую надо. У меня был случай на фронте. Повадились к нам из соседней роты солдаты на кухню ходить. Оно понятно, ещё одна порция каши лишней не будет. Но ходили только на ужин, чтоб в теми их не особо распознать можно было. Так мои шаромыжники такое дело прочуяли и вместо каши им в котелки…

— У тебя, друг мой, что ни случай, то пошлость, — сплюнул Парфёнов.

— Ты дослушай, я о другом, — но Парфёнов отмахнулся и пошёл прочь, а Некрашевич вздохнул обиженно. — Никто никого не слышит.

Утром атаки красных возобновились. На помощь батальону из Новочеркасска прибыла Сводная Константино-Михайловская батарея под началом курсового офицера капитана Шоколи. Юнкера-артиллеристы установили два бомбомёта на берегу Дона и, пристреляв фарватер, отогнали тральщики за остров Зелёный. Потом переоборудовали поезд, на котором приехали, в блиндированный: выставили впереди паровоза открытую платформу, укрепили её шпалами по периметру, обложили железными листами и установили четыре пулемёта. Парфёнов такую инициативу оценил и вновь ходил в штаб требовать наступления. Хованский по-прежнему молчал, а Звягин продолжал зудеть и жаловаться на погоду.

На третий день в Александровскую прибыли два неполных кавалерийских полка — всё, что смог собрать атаман Каледин из многотысячного казачьего корпуса. Казаки держались хмуро, дерзко, но к бою готовились серьёзно. Появилась надежда, что теперь что-то изменится. Каледин принял командование на себя, и начались перестановки. Юнкеров и Офицерскую роту переподчинили полковнику Бояринову и бросили на штурм Нахичевани. Атака оказалась неудачной, не помог даже блиндированный поезд. Отдавать Нахичевань красные не собирались, и держались за неё, как за последнюю надежду.

Но перелом в боях всё же наметился. От Таганрога повёл наступление генерал Назаров. Собрав две сотни добровольцев, он сбил слабые заслоны рабочих на Синявской и Гниловской и вышел к окраинам Темерника. Удара с тыла красные не ожидали, в Ростове началась паника, солдаты запасных полков взбунтовались и начали покидать позиции. Только отряды рабочих и черноморские моряки продолжали сопротивление. Из Тихорецкой и Батайска к ним прибыли в помощь рабочие дружины, но изменить ситуацию уже не смогли. Ростовский революционный комитет отдал приказ об общем отступлении и переходе на нелегальное положение.

Второго декабря части добровольцев вступили в Ростов. Казачьи сотни походными колоннами прошли по Большой Садовой, Сводная юнкерская батарея встала в центре города. Юнкерский батальон перекрыл подходы к казармам запасных полков, и атаман Каледин в сопровождении одного лишь адъютанта вышел к солдатам и в обмен на прощение потребовал сдать оружие. Солдаты подчинились. Полки были расформированы, весь личный состав демобилизован и отправлен по домам.

Победа была полная. На бульвары снова вышли люди, в ресторанах заиграла музыка. Юнкерской батарее в благодарность от жителей был преподнесён денежный подарок. Но всего этого Толкачёв уже не увидел. Выполняя предписание штаба Организации, он вернулся в Новочеркасск.

13Ростов-на-Дону, пассажирский вокзал, декабрь 1917 года

Мороз проникал в тамбур сквозь щели в дверях, оседал на стенах ледяной осыпью, холодил шею, щёки, руки. Покрыл снежной известью стекло, навис на ресницах кристальным инеем и жутко звенел, когда колёса спотыкались о стыки рельс. Но Катя не уходила. Она стояла, сложив ладони у губ, и смотрела на мир сквозь маленькие проталины в стекле, которые отогрела своим же дыханием.

Мир казался ей упрощённым: рощицы, овраги, вереницы повозок на переездах, крестьянские дети, бабы в шалях, бородатые мужики, собаки, лошади, рыжеватый свет лучин в окнах придорожных хат — всё это было естественным и в какой-то степени знакомым. Никогда раньше Катя не думала, что этот мир, всегда такой доброжелательный, вдруг ополчится на неё и призовёт к ответу. Именно так — к ответу. Солдаты, ранее в столичных госпиталях относившиеся к ней с теплом и доверием, и ласково называвшие «сестричка» или «доченька», стали смотреть со злобой. А сегодня утром на привокзальной площади она услышала брошенное в спину: потаскуха! Катя обернулась. У дверей дешёвого трактира стоял юнец в грязной шинели, без ремня, взлохмаченный, пьяный и скалился собачим оскалом.

— Чё зыришь? — прорычал он, и снова. — Потаскуха!

Катя не ответила, пошла дальше, но ещё долго чувствовала между лопаток этот оскал, впившийся в неё болотной пиявкой. Было обидно, страшно и непонятно, и этот упрощённый мир в одночасье стал совершенно чуждым. Все эти бабы, дети, мужики, эти рощицы, повозки и огоньки в окнах стали враждебными, словно она, Катя Смородинова, дочь погибшего на фронте офицера, под действием какого-то волшебства переместилась в другую страну, где ей никто и никогда не будет рад. Но почему? За что? Ведь она никого не оскорбила, ничего не украла. И ладно бы один только солдат — шептали в спину и ненавидели её все: приказчики в лавках, железнодорожные рабочие, кочегары, машинист поезда, тётка, торгующая на вокзале квашенной капустой. Неправильно! Как же это неправильно!

— Екатерина Александровна, голубушка, вернитесь в вагон, — в третий или четвёртый раз выглядывая в тамбур, попросил Черешков. — Холодно. Заболеете.

— Что вы, Андрей Петрович, разве это холод? — улыбнулась Катя.

Было и в самом деле холодно, но уходить она не хотела — не хотела возвращаться в душный вагон, сидеть на диване, на котором другие сёстры милосердия говорили о каких-то ничего не значащих вещах, слушать их, качать головой, соглашаясь, и думать, что все они не правы.

— Конечно же, не как у нас в Вологде. — Черешков вздохнул с неприкрытой ностальгией. — В Вологде ныне такие морозы… Но всё же вернитесь, прошу. У вас и губы уже синие. Если вы в самом деле заболеете, Мария Александровна мне этого не простит.

Катя сдалась. Аргумент с Машенькой всегда срабатывал безукоризненно. Провожая Катю на вокзал, Маша требовала беречься, иначе грозилась написать обо всём маме в Петербург. Маша действительно могла написать, потому что вдруг ни с того, ни с сего начала считать себя старшей, хотя была старше всего-то на два месяца, и такая разница в возрасте не давала ей права главенствовать в их маленьком и дружном союзе.

Катя вернулась в вагон. На диване у печки, как она и предполагала, сидели сёстры милосердия. Одна вязала, мягко подёргивая деревянными спицами, другая читала, поминутно вздыхая и отводя взгляд к окну, наверное, очередной любовный роман. Остальные шептались, посмеивались над пустыми шутками. Раненых не было. Бои под Ростовом завершились, большевики бежали, необходимость в санитарном поезде отпала и, возможно, после этой поездки его расформируют. Все вернутся на Барочную, война закончится, жизнь станет прежней. Скорей бы, как уже всё надоело.

Жизнь в санитарном поезде была похожа на кочевую. Стучали колёса, двигались стены, чай норовил выплеснуться из чашки. Кутерьма! Чтобы провести операцию, необходимо было бежать в первый вагон и через тендер кричать машинисту, чтобы он снизил скорость или хотя бы старался вести состав ровно. Но машинист — этот упрямый чумазый старик в форменной куртке — каждый раз делал вид, что не слышит. Черешков, зашивая щёку Осину, едва не ткнул его иглой в глаз, когда поезд неожиданно резко дёрнулся вперёд. Кирилл испугался, посмотрел на Катю, она взяла его за руку и не отпускала, пока Андрей Петрович не закончил операцию.

Кирилл и потом старался не отходить далеко. Щека у него ныла, повязка приводила в смущение, но он всё время старался чем-то угодить Кате. То подаст чаю, то вдруг начнёт читать стихи. Читать он не умел, да и стихов таких Катя раньше не слышала — корявые, детские. Она мучительно вздыхала, делала вид, что стихи замечательные, а потом, сославшись на дела, ушла в вагон, где лежали тяжелораненые. Кирилла туда не пускали. Хмурого вида санитар по фамилии Бескаравайный стоял в тамбуре нерушимой преградой и на все просьбы Кирилла пропустить его или хотя бы вызвать Катю, отвечал терпеливым молчанием.

На вокзале в Новочеркасске Кирилл тепло попрощался с Андреем Петровичем и долго смотрел на двери вагона, ожидая, что Катя выйдет. Она не вышла. Она даже отошла от окна, и вдруг подумала: а Толкачёв стоял бы вот так перед дверями, преданно и с надеждой? И сама же ответила: нет, никогда. И он бы никогда не стал читать тех дурных стихов, которыми Кирилл пичкал её всю дорогу. У Толкачёва был вкус. Он никогда не говорил о своих предпочтениях, и не говорил, чем занимался или где бывал когда-то, он вообще ничего не говорил, но Катя чувствовала, что Владимир знает куда больше учебной программы кадетского корпуса.

— Чаю?

Над Катей склонился Черешков.

— Да, спасибо.

Он протянул ей кружку. Кружка была горячая, Кате пришлось натянула на ладони рукава платья чтобы взять её.

— Надо было на блюдце подать, — запоздало догадался Черешков. Он сел напротив, положил руки на колени. — Вы простите, Екатерина Александровна, мою рассеянность. Последнее время… — он вздохнул, не договорив.

— Не беспокойтесь, Андрей Петрович, всё в порядке.

Катя не знала, о чём говорить с Черешковым, и он тоже не знал, что сказать ей. Оба они молчали и смотрели в окно на бесконечную степь, на вереницы повозок, баб, мужиков, детишек. Возле печки копошился Бескаравайный, подбрасывал в топку уголь. Катя подумала, что и без того слишком жарко, лучше бы прокипятил старые бинты. Впрочем, если поезд расформируют, это уже будет без надобности.

— Екатерина Александровна, вы, верно, слышали о нелепой гибели тех юнкеров под Нахичеванью? — ни с того ни с сего спросил Черешков.

Катя кивнула. Как можно не слышать то, что обсуждают буквально все кругом, даже этот несуразный Бескаравайный. Весь Новочеркасск говорит об этом.

— Весь Новочеркасск говорит об этом, — в унисон её мыслям произнёс Черешков. — На похоронах атаман Каледин сказал, что кровь этих мальчишек пробудила казаков. Выходит, те, кто говорит о нелепости, неправы. Трижды неправы. Смерть тех юнкеров не бесполезна, — он сделал паузу. — Смерть во благо Отчизны.