Гражданская рапсодия. Сломанные души — страница 23 из 48

Кашин лежал возле крыльца скрючившись и прижимая руки к животу. Меж раскрытых ладоней торчала втулка штыка, кончик выходил на спине под лопаткой. Не самый лёгкий способ ухода из жизни. Как же надо хотеть умереть, чтоб нанести себе такую рану? Некрашевич стоял перед телом склонившись, щупал пульс и плевался истерично:

— Твою ж мать!.. Твою ж мать!..

Рыжий фельдфебель, выглянув из-за плеча Аверина, перекрестился. Толкачёв поймал его взгляд, кривой, как и прежде улыбка. От него коробило. Толкачёв почувствовал, как слабостью подвело колени. Он шагнул назад и крепче ухватился за винтовку. Скольким ещё прапорщикам и скольким унтерам придётся умереть, чтобы вернуть мир в такие взгляды?

18Новочеркасск, улица Барочная, декабрь 1917 года

Везти обмундирование в Новочеркасск остереглись, казаки отбирали всё, что с боем и кровью добывали в рейдах, поэтому груз сдали роте Киевской школы прапорщиков полковника Мастыко на станции в Безсергеновке. Рота несла службу по охране железнодорожной ветки Таганрог — Ростов-на-Дону, недостатка в боеприпасах не испытывала и могла отвадить от переделанной под склад теплушки любых охотников поживиться за чужой счёт. Освободившись от ответственности, Некрашевич вздохнул с облегчением.

Возвращались пассажирским поездом. В переполненном вагоне Толкачёв прислушался к разговорам. Люди по обыкновению ругали власти, возмущались ценами. Старик-армянин, положив ладони на колени, сетовал сначала на соседей, а потом вдруг схватил Аверина за подол шинели и зашептал что-то быстро на армянском. Аверин с трудом вырвался из его цепких рук. На соседней скамье яроголосая казачка пичкала чумазого отпрыска мамалыгой, тот отплёвывался, кривил губы, а она страшила его за непослушание неведомым поначугой. Люди продолжали жить своей маленькой жизнью и совсем не думали о том, что происходит за её пределами. Война внутри страны никому из них не была интересна.

В Ростове поезд остановился, паровоз отцепили и угнали неведомо куда. Проходивший вдоль состава кондуктор обнадёжил пассажиров тем, что всё хорошо и скоро поедем дальше. Но прошёл час, следующий, а поезд по-прежнему стоял. Стемнело. Некрашевич предложил идти на вокзал, искать коменданта. Сидеть в простуженном не отапливаемом вагоне, слушать кашель и лопотания навязчивого армянина становилось тоскливо.

Коменданта нашли в пассажирском зале третьего класса, в небольшом закутке рядом с буфетом. От зала его отделяла полотняная ширма, и здесь было так же холодно, как и на улице. Комендант, пожилой капитан со знаком ордена Святого Станислава на мундире, любезно предложил чаю, но на вопрос о паровозе, развёл руками: не в моей власти. Некрашевич начал настаивать на том, что он выполняет важное государственное задание и ему необходимо срочно вернуться в Новочеркасск. В ответ комендант покачал головой и сказал, что сейчас все выполняют важные государственные задания, но паровозов всё равно не хватает, ломаются, в железнодорожных депо саботаж, а на станции скопились эшелоны пятой Кубанской казачьей дивизии, следующей из Финляндии в Екатеринодар. Казаки злые, хотят домой, грозят оружием, сил противостоять им нет. Приходится снимать паровозы с пассажирских поездов и передавать кубанцам. Когда движение нормализуется неизвестно, но не раньше, чем через два-три дня.

На лице коменданта отражалось раздражение. За время разговора в закуток несколько раз прорывались недовольные пассажиры, грозили жалобами, насылали проклятья, но комендант держал раздражение внутри и на все угрозы отвечал любезной улыбкой. В конце разговора он сообщил, что подразделения Добровольческой армии переводятся в Ростов, и необходимости возвращаться в Новочеркасск нет. Там оставались только службы тыла и отряд есаула Чернецова.

— Выходит, приехали, — потирая подбородок, сказал Некрашевич.

— Обратитесь в штаб генерала Деникина, это в особняке Парамонова на Пушкинской улице, — подсказал комендант. — Деникин назначен командующим по ростовскому участку обороны, все добровольческие силы теперь находятся под его началом.

Некрашевич повернулся к Толкачёву.

— Что скажете?

— Оставайтесь. Ехать вам дальше нет смысла.

— А вы?

— Поеду. Следствие по моему делу не завершено, я обязан вернуться на Барочную.

— Это да, — согласился Некрашевич. — Это правильно… Знаете, Толкачёв, мы говорили об этом между собой… ну, сами понимаете о чём. В общем, никто вас не винит в случившемся. Вздор какой-то. Вы, главное, не отчаивайтесь, — и протянул руку на прощание.

Комендант, продолжая хранить любезность, предложил Толкачёву посадить его на один из кубанских эшелонов.

— Хорошо, что у вас нет погон, — сказал он. — Казаки в этой шинели примут вас за простого матроса. Утром будете в Новочеркасске.

Так и случилось. Кубанцы ничего против отставшего от своих матросика не имели. Посадили у печки, дали поесть. Толкачёв отметил, что при всей кажущейся приветливости казаки были нашпигованы злостью. Злость эта чаще всего прорывалась в движениях — резких, как удар шашки. Комендант не зря старался избавиться от них, ибо разозлённые и вооружённые казаки могли наломать не только дров, но и поднять на штыки весь Ростов.

На подъезде к Новочеркасску эшелон остановился, и пока паровоз перегоняли на батайскую ветку, Толкачёв распрощался с кубанцами и через пути вышел к привокзальной площади. Столица Дона менялась. Она уже не походила на тот мерный и мирный город, каковым предстала перед Толкачёвым месяц назад. На площади, на прилегающих улицах всё больше становилось людей с дорожными сумками и озабоченными лицами. Офицеры в погонах, без погон, в шинелях, в штатском. Солдаты хмурые, заросшие. Казаки с завязанными на кавказский манер башлыками. Мужчины, женщины, дети. Возле гостиниц толпы ночлежников в поисках места, на тротуарах и дальше вверх по Крещенскому спуску длинные ряды стихийного рынка. Торговали чем могли: старой мебелью, картинами, подержанной обувью, собачьими поводками, граммофонными пластинками. Тут же из под полы, с короткой оглядкой на казачий патруль, предлагали самогон и кокаин в серых аптечных коробочках.

Толкачёв равнодушно проходил мимо всего этого блошиного разнообразия, и только возле развала с книгами задержался. Среди потёртых корешков лубочных изданий выделялись твёрдые переплёты ярких приложений к журналу «Нева». Шестнадцать одинаковых, одноцветных томов. Толкачёв взял один, раскрыл. На титульном листе было отпечатано: «Полное собрание сочинений Ант. П. Чехова. Том одиннадцатый». Продавец, сухонький старичок похожий на отставного чиновника, увидев заинтересованность Толкачева, подался вперёд.

— Хороший выбор, молодой человек. Очень хороший. Обратите внимание, это самое что ни на есть петербуржское издание Адольфа Фёдоровича Маркса аж за тысяча девятьсот третий год. Вот и знак его имеется. Видите? Берите, не ошибётесь. И совсем не дорого.

Толкачёв пролистал несколько страниц, вернулся к содержанию.

— Сколько просите?

— О, по нынешним временам, если пять рубликов дадите за книжицу, будет совсем-совсем дёшево. А возьмёте полное собрание, так можно и скидочку-с предоставить.

Старичок подобрался. В жёлтых глазах его светилась надежда, пальцы бесконечно теребили лацкан пальто. Он явно страшился, что Толкачёв передумает что-либо покупать и пойдёт себе дальше, а он останется у этого лотка, и снова будет всматриваться в лица проходящих мимо людей и вздрагивать в пустом уповании, если кто-то вдруг склонится над корешками. Сейчас он не походил даже на чиновника: жалкий, замёрзший, в ботиночках на тонкой подошве.

Что-то дрогнуло в душе, хотя к жалостливым людям Толкачёв никогда себя не относил. Но всё же он расстегнул верхний крючок шинели, сунул руку в грудной карман и нащупал завёрнутый в тряпицу орден. Нет, только не это, орден за книгу слишком много, но где-то была мелочь, оставшаяся от тех денег, которые выдали ему при поступлении в Организацию в качестве подъёмных. Он вытащил их, три рубля ассигнациями и мелочь. Мало.

— Возьмите, — Толкачёв положил деньги на лоток. — Это не за книгу. Это… Назовём это благотворительностью.

Старичок отпрянул.

— Нет-нет, что вы! Вы не так меня поняли. Я не прошу помощи, но всего лишь пытаюсь жить дальше. Понимаете? Приспособиться. Я не могу…

Глаза его повлажнели, а линия рта страдальчески изогнулась; он действительно не мог. Тогда Толкачёв развязал вещмешок, вынул четвертинку ржаного хлеба и бумажный кулёчек с сахаром и положил рядом с деньгами.

— А так? Но книгу я уже заберу.

— Конечно, — закивал старичок, — конечно, забирайте. Очень рад. Очень рад.

Толкачёв сошёл с тротуара, раскрыл книгу на ходу. С первой страницы смотрел на него Чехов. Умный спокойный взгляд сквозь пенсне, настолько знакомый и привычный, что уже давно стал родным. Сестра как-то обмолвилась, что такой взгляд не может принадлежать одному человеку, но исключительно всей России, а он в ответ на её слова рассмеялся и тут же получил лёгкий подзатыльник от отца. Тот был большим поклонником творчества Антона Павловича и любая непочтительность в его адрес, пусть даже косвенная, вызывал у него отрицание. В тот день, уже будучи кадетом Нижегородского графа Аракчеева кадетского корпуса, Толкачёв впервые открыл книгу с рассказами Чехова…

— Куды прёшь? Прочь! Прочь!

От Николаевской площади к вокзалу спускались гружёные сани. Кучер орал матом и размахивал кнутом, сгоняя с дороги пешеходов. Толкачёв посторонился, сани пронеслись в полушаге от него; он почувствовал запах лошадиного пота, и подумал, как нелепо было бы погибнуть под конскими копытами. Вот бы Лара смеялась, узнав об этом.


Возле штаба на Барочной всё так же стоял часовой. Но теперь это был не офицер, а мальчишка в двубортной студенческой шинели с карабином у ноги и подсумком на поясе. На левом рукаве вместо гимназического шеврона был нашит угол цветов российского триколора. Точно такой угол был на шинели у Некрашевича. Штабс-капитан сказал, что отныне этот шеврон является отличительным знаком для Добровольческой армии юга России, и его положено