Гражданская рапсодия. Сломанные души — страница 35 из 48

— Быть вам Георгиевскими кавалерами.

Похвала возымела действие на всех юнкеров. С присущим юности максимализмом, они взялись яростно обсуждать, каково это не бояться летящих в тебя пуль, что такое смелость и нужна ли она на войне. По словам Самушкина выходило, что нужна, ибо только она способна принести победу. Он ещё не успел остыть от последнего боя, и кричал, багровый до синевы и гордый от осознания собственной значимости, что без смелости не быть подвигу. Родзянко доказывал, что смелость ведёт к бессмысленным потерям, и в качестве примера указывал на большевиков, которые за день потеряли не менее взвода своих людей. Голоса юнкеров разделились. Большинство склонялись к поддержке Самушкина, убеждённые, скорее, его эмоциональностью, чем доводами. Каждый спешил высказаться, объяснить свою точку зрения, поднялся галдёж, слова потеряли значение, в ход пошли злые шутки, но Толкачёв даже не думал останавливать начавшуюся свару. Ему нравилось, стоя в стороне, наблюдать за живым проявлением чувств мальчишек, которые всего несколько минут назад рисковали жизнями под пулями врага.

В разговоре не принимал участие один лишь Черномордик. Он сидел, прижавшись спиной к батареям, и, кажется, дремал.

К вечеру большевики начали подготовку к очередной атаке. С улицы прибежал дозорный и сообщил, что от площади идёт отряд рабочих под красными флагами. Толкачёв приказал занять места у окон и на балконах, Самушкин и Черномордик снова установили пулемёт у фронтона. Рабочие шли в бой с непонятным, почти маниакальным упорством, как будто собирались прорываться сквозь стену, и в какой-то момент даже запели. Пели громко, вразнобой, срываясь от страха на фальцет, но шаг не умеряли.

Дружно вперёд, коммунары,

Час долгожданный настал!

Сброшены цепи насилья,

Свергнут тиран-капитал,

Красное знамя Советов

Реет над нашей страной.

Мы за всемирное братство

Меч обнажили святой…[10]

Но атака не состоялась. Отряд вдруг остановился и вернулся обратно к Петровской площади, а ближе к ночи по телефонному аппарату передали приказ полковника Мастыко оставить позиции и отойти к гостинице «Европейской».

26Таганрог, улица Петровская, январь 1918 года

Войдя гостиницу, Толкачёв уловил смех. Он доносился откуда-то издалека, из-за нескольких перекрытий — яркий, откровенный — и воспринимался как знак. Хороший или плохой — не имело значения, ибо он позволял перевести дух. Толкачёв присел на мягкую скамью возле входа, положил ладони на колени. По телу пробежала волна слабости, глаза закрылись, в голове калейдоскопом начали вспыхивать и исчезать картинки последних событий: Самушкин, дробь пулемёта, китайское пенсне в тонких пальцах Левицкого. Но Толкачёву хотелось видеть Катю, и никого больше. Он попытался силой воспроизвести её образ — вот уже в который раз — но разве можно силой влиять на память? И, тем не менее, в сером тумане прошедших будней возникло колеблющееся изображение девушки в белом платке. Изображение было слишком смутное, и с уверенностью сказать, что это Катя, он не мог. Но он хотел, чтобы это была она, и он заставил себя думать, что это она. Катя… Кажется, он произнёс её имя вслух, но вокруг так шумели, что никто ничего не услышал. И он снова позвал: Катя…

Она откликнулась. Изображение стало ярче; обозначились контуры губ, глаз. Но вместо радости встречи возникло чувство вины: почему он не передал ей поклон с Липатниковым? Как это было нелепо и недальновидно. Липатников наверняка догадывается о его чувствах, потому и предложил, так завуалировано, в обход. А он повёл себя словно мальчишка, он испугался, сделал вид, что не понял. Катя, Катя… Катя.

— Володя.

Толкачёв открыл глаза. В обрамлении яркого электрического света стоял Морозов.

— Сашка… Что случилось?

— Мне кажется, ты уснул и говорил во сне.

— Что говорил?

— Я не понял. Звал кого-то.

Толкачёв встряхнул головой, глаза слипались, тело ломило от боли. Он спал всего несколько минут, несколько красивых, но коротких минут, и отдохновения это не принесло.

— Устал.

— Все устали.

Да, действительно, устали все, и даже Морозов, всегда такой живчик, осунулся, потемнел и выглядел вялым.

— Вставай, Володя. Михаил Афиногенович ждёт офицеров в кабинете на втором этаже. Пойдём. Он хочет сообщить нечто важное.

— Важное? — повторил Толкачёв. — Важное… Сейчас всё важное.

Вставать не хотелось совершенно, не хотелось даже думать о чём-либо, и Толкачёв всячески стремился оттянуть ту минуту, когда снова надо брать себя в руки и возвращаться в строй. Если бы Сашка ушёл, это было бы сделать проще. Он бы снова закрыл глаза… Но Сашка не уходил, стоял над ним подобно часовому, а вокруг суетились юнкера. Возле стойки портье чистил пулемёт Самушкин, рядом Черномордик набивал ленты патронами. Родзянко в паре с долговязым юнкером переносили цинки ближе к столовой комнате. Надо полагать, они устали не меньше его, и всё же… Толкачёв пересилил себя, встал.

— Ну, если важное, веди меня, Сусанин.

Сашка натянуто улыбнулся, взгляд его потеплел, но остался таким же блёклым.

Поднявшись на второй этаж, Толкачёв столкнулся с двумя барышнями в бумазейных платьицах — два белоснежных ландыша лет пяти и трёх. Они бегали по коридору, играли в салки. Это их смех был слышен внизу. Увидев незнакомого мужчину в тяжёлой мокрой шинели, барышни замерли. Та, что помладше, склонила головку и сунула пальчик в рот, старшая почтительно присела в реверансе, потом взяла сестру за руку и повела её в дальний конец коридора, где под широкими листьями фикуса сидела на табуреточке пожилая женщина, их няня, и вязала. Толкачёв мимоходом подумал, что в столь поздний час дети должны спать, но мысль как пришла, так и исчезла.

Морозов приоткрыл дверь кабинета начальника школы, спросил разрешения войти, и, получив его, вошёл. Толкачёв проследовал за ним. Вдоль стен на стульях сидели офицеры, курили, говорили между собой вполголоса. Полковник Мастыко стоял у окна, скрестив руки на груди. Толкачёв приготовился выслушать замечание, но полковник не стал вменять ему за опоздание, а просто указал на свободный стул.

— Все собрались? Тогда начнём, — Михаил Афиногенович выпрямился, офицеры разом умолкли. — Два часа назад мне поступило предложение от представителей Городского Совета и Военно-революционного комитета о перемирии. К сожалению, в результате начавшихся военных действий погибло несколько мирных жителей, а некоторые общественные здания получили повреждения. Это не может продолжаться дальше, поэтому нам предложили оставить город. Я это предложение принял.

Мастыко выждал некоторое время, предполагая, что кто-то захочет высказаться, но офицеры молчали, и только молоденький прапорщик, видимо, из последнего выпуска, часто закивал головой. Полковник продолжил.

— Нам предоставляется свободный выход по улице Петровской до Артиллерийских складов, и далее мимо котельного завода на Марцево. По пути у вокзала, я надеюсь, мы сможем соединиться со взводом штабс-капитана Левицкого.

Толкачёв поднялся со стула.

— Разрешите, господин полковник?

— Да, штабс-капитан.

— Насколько, по-вашему, можно верить обещаниям товарищей из комитета?

Полковник удивлённо вскинул брови.

— Насколько можно верить? — он сделал паузу. — Насколько можно верить… Не представляю, как вам ответить. Если люди дают слово и не держат его… Но в любом случае у нас нет иного выхода, нам придётся довериться этим обещаниям. Запасов продовольствия осталось… Ковалёв?

Молоденький прапорщик подскочил.

— На три дня, господин полковник. А патронов, при той же интенсивности боевых действий, не более чем на сутки.

— А потом в штыковую на пулемёты, — негромко проговорил кто-то.

— Верно, Морозов, — согласился Мастыко, — на пулемёты. Только когда говорите, нужно вставать.

Сашка покраснел и забормотал что-то в оправдание.

— Ладно, ладно… А вы, Толкачёв, садитесь. Вы правы, к сожалению. Доверять большевикам мы не можем, и должны быть готовы ко всякого рода провокациям. Поэтому выступать будем рано утром, время начала выступления назначаю на шесть ноль-ноль. С божьей помощью да с бережением к светлому времени успеем дойти до Марцево.

Мастыко вновь обратился к Морозову.

— Поручик, вам поручаю найти транспорт для перевозки раненых и имущества школы. Возьмите отделение юнкеров и наймите или реквизируйте в округе шесть-семь подвод. Этого будет достаточно. Прапорщик Ковалёв, патроны выдавать так, чтобы получилось не менее тридцати на человека. Гранаты только тем, кто показал хорошие результаты на последних практических занятиях.

— Так точно.

— Толкачёв, вы будете следовать в арьергарде. Подумайте, как лучше осуществить прикрытие школы, если случится что-то непредвиденное.

— Во дворе стоит броневик, господин полковник. Если его использовать…

— Нет, этот вариант отпадает. Шофёр броневика сбежал, предварительно испортив систему зажигания. Починить автомобиль нет никакой возможности.

— В таком случае я прошу передать мне одну подводу.

Мастыко кивнул.

— Что ж, господа офицеры, никого более не задерживаю. Ступайте готовиться.

В коридоре Морозов придержал Толкачёва за локоть, подмигнул заговорщицки и достал из грудного кармана небольшую плоскую фляжку.

— Коньяк?

— Шустовский[11], — Сашка отвинтил пробку, поднёс горлышко к носу, вдохнул. — Божественно… Будешь?

Толкачёв не отказался. Он сделал глоток, коньяк окатил виноградом губы, дёсны, душу… В самом деле, божественно, напиток богачей и романтиков. Голова слегка затуманилась, боль из тела ушла, как ушёл и сон.

— Где ты раньше был со своей фляжкой? Помнишь, в корпусе на тёзоименитство