[12] государя Лёшка Богомолов привёз на извозчике ящик коньяку? Мы его через стену перекидывали, ловили в шинель. Ни одна бутылка не разбилась!
— Ах, корпус, корпус, — вздохнул Сашка. — Без лести предан…
Он опустил голову, усмехнулся и продекламировал:
Мне помнятся и книги эти,
Как в полусне недавний день;
Мы были дерзки, были дети,
Нам всё казалось в ярком свете…
Теперь в душе и тишь и тень.
Далёка первая ступень.
Пять беглых лет — как пять столетий.[13]
Его лицо на мгновенье потемнело, и Толкачёву вдруг стало не по себе. Столько раз он слышал эти строки, но сегодня от них почему-то повеяло полным отречением от всего грядущего. Или это Морозов прочитал их так нелепо? В свете намеченных событий это выглядело страшно.
— По-твоему у нас получится сегодня? — спросил Толкачёв.
Сашка тоже сделал глоток, но поперхнулся и сморщился, как после дешёвой водки.
— Когда в ноябре большевики издали указ о роспуске киевских школ прапорщиков, — он завинтил пробку, убрал фляжку в карман, — все разбежались как тараканы, а Михаил Афиногенович написал на этом указе резолюцию: Не утверждаю! — и с вестовым отправил обратно. А потом приказал вскрыть оружейные ящики, и полным составом да с песней — на вокзал. Представляешь, какой ажиотаж творился? Мы с винтовками на плечах, поротно, над головами триколор, — и во всём параде, маршевым шагом, по киевским улицам! Грохот стоял… Барышни плакали. Старики крестились и тоже плакали. И ни одна сволочь — ни одна сволочь не посмела нас остановить! — Сашка утвердительно качнул головой. — Пока с нами Михаил Афиногенович, мы куда угодно…
Поспать так и не удалось. Прибежал Самушкин, сказал, вращая белками, что заклинило механизм обратной подачи, пришлось разбирать пулемёт, смазывать, снова собирать. От масла руки стали чёрными, как будто целый день рыл окопы. Толкачёв поднялся на второй этаж в умывальную комнату. Проходя мимо кабинета начальника школы, в приоткрытую дверь он увидел полковника Мастыко и Екатерину Михайловну. Супруги стояли вполоборота к двери, и не видели и не слышали никого, кроме себя.
— Родная моя, я всё понимаю, но взять тебя с собой не могу, — говорил Михаил Афиногенович оправдывающимся тоном. — Да ещё с детьми! Ты представляешь, что может случиться? Любая провокация, шальной выстрел… Я не имею права так рисковать вами.
Он поднёс руку жены к губам, поцеловал, и замер, склонив голову. Екатерина Михайловна молчала, и только гладила мужа по плечу, по щеке, по седеющим волосам.
— Но мы вернёмся. Мы получим подкрепления, патроны, и вернёмся. А если… — полковник замолчал на секунду. — Если вернуться не получится… Ты жена офицера, ты знаешь, что делать. Бери детей, Аннушку и первым же поездом отправляйтесь в Харьков к тётке. А там я вас найду. Война закончится, и я вас найду.
Толкачёв прошёл мимо кабинета, осторожно, чтобы не скрипнуть половицей, а потом, намыливая руки и соскребая грязь, думал, смог бы он оставить свою Катю в городе, где одна половина жителей ненавидит другую, и предел этой ненависти — смерть? Господи, какой хаос должен твориться в головах людей, если вчерашний сосед, знакомый, сослуживец становится врагом? Непоправимо и ужасно, когда выяснения отношений политиков выливаются в войну, но ещё более ужасно, если они обрушиваются на обывателя. Это уже не война, где всё предельно ясно: он с оружием, ты с оружием. Это уже резня.
Толкачёв замер. Он вдруг осознал, что впервые подумал о Кате, как о своей. Он попробовал произнести это вслух: моя… моя… Получилось. Он вытер руки полотенцем, присел на край подоконника. Надо же… От этого осознания в груди затеплился огонёк. Катя стала ближе ему, ненадолго, на мгновенье. Сейчас она стояла перед ним, как в новогоднюю ночь, осыпаемая мягкими снежинками, вся сказочная, и он прошептал, как тогда:
— Катенька. Вы…
— Да, Владимир?
— Вы — ангел, Катенька…
В комнату заглянул Самушкин.
— Господин штабс-капитан!
Сказка кончилась. В раздражении Толкачёв едва не выругался.
— Чего тебе?
— Подводы пришли.
— Иду.
На улице похолодало. Дождь, омывавший город последние два дня, сменили острые колючие снежинки. Позёмка покрыла мостовые лёгкой пеленой, чёрные некрасивые кляксы с тротуаров исчезли, стало светлее, и теперь даже при отсутствии фонарей контуры домов и дорог проступали явственно. Юнкера стояли группами, жались под порывами ветра. В глазах, покрасневших от бессонницы, было пусто. Чуть поодаль отдельной группой стояли два десятка гимназистов в форменных пальто и фуражках. Прапорщик Ковалёв, проводивший перекличку личного состава, посоветовал им поднять воротники, чтобы было не так холодно.
Сашка Морозов привёл четыре подводы и две извозчичьих пролётки. Оба извозчика, бородатые мужички в длинных свитах, ныли возле крыльца, умоляли вернуть лошадок. Морозов выписал им расписки об изъятии и послал к чёрту. Одну подводу передали Толкачёву. Самушкин и Черномордик уложили на задок несколько мешков с песком и установили пулемёт. Получилось не ахти, особенно с эстетической точки зрения, но для защиты от пуль вполне подходило.
— Броневик на конной тяге, — рассмеялся один из юнкеров. Его поддержали осторожными смешками.
— Подойдите сюда, юноша, — подозвал его Толкачёв.
Юнкер сконфуженно потупился.
— Господин штабс-капитан, я пошутил.
— Сейчас я тоже пошучу. Назначаю вас водителем броневика. С рулём общаться доводилось?
Смех зазвучал громче.
— Доводилось, — вздохнул юнкер.
— Ты рукоять стартера покрути, — крикнули ему, — это там сзади вроде верёвочки!
— Только заправь сначала. Оно сено любит!
Толкачёв подождал, когда поток шуток иссякнет, и сказал:
— На моём броневике вакантно место инженера-механика. Желающие есть?
Желающих не нашлось, но поток возобновился, и юнкера ещё долго посмеивались над незадачливым водителем.
Из гостиницы вышел полковник Мастыко.
— Ковалёв, перекличку провели? Сколько человек на счету?
— Всех вместе сто сорок семь, господин полковник. Из них двадцать три раненых.
— Хорошо, начинаем движение.
В голову колонны полетела команда:
— Вперёд марш!
27Таганрог, улица Кузнечная, январь 1918 года
Небо на севере рдело редкими звёздами, а с юга наползали новые тучи. Ветер усилился, позёмка поднялась над землёй, завертелась воронками и со злостью ударила в спины покидающих город юнкеров, как будто мстила им за что-то. С востока, пока ещё чистого от туч, просачивались в черноту первые крупицы нового дня. Толкачёв посмотрел на запад, там по-прежнему громоздился мрак.
Колонна двигалась медленно. Мерный шелест шагов смешивался со скрипом колёс и, усиленный воем ветра, стучался в двери и стены домов. В окнах замелькали огни. Где-то они гасли сразу, едва хозяева понимали причину стука, а где-то подолгу мельтешили, отражаясь в стёклах радужными бликами. Самушкин пальцем указал на одно такое окно и прошептал что-то. Толкачёв перехватил два слова: «это как». Слова прозвучали в ключе ностальгического порыва, и Толкачёв заинтересовался: что значит «это как»? О чём говорил Самушкин или что вспомнил, и как вообще могла быть построена фраза целиком?
Загадка для начитанных людей. С сестрой они, бывало, загадывали друг другу подобные. Один брал строфу известного стихотворения, называл из неё несколько слов, а другой должен был угадать произведение и автора. Это было весело. Они спорили, смеялись, негодовали. Сестра чаще всего обращалась к Пушкину, преимущественно к «Евгению Онегину», но тогда задача усложнялась, потому что надо было назвать ещё и главу. Однако эти игры всегда проходили в гостиной, у камина, за чашкой горячего глинтвейна, когда распалённые догадками мысли ни на миг не покидали их. Сейчас же, кроме ветра и снега, в голову не лезло ничего.
Колонна прошла мимо ротонды. На площадке возле парадного входа было пусто, только ветер шевелил на мраморных ступенях обрывки афиш. Справа возник торжественно-уснувший городской сад, слева вырос из темноты памятник Петру. Впрочем, какая там темнота; она вроде бы ещё была, но уже становилась понятием относительным, ибо от Безсергеновки к Таганрогу протянулась полоса света, как длань, дарующая надежду, да и воздух стал чище и прозрачнее. Толкачёв зевнул. Раньше надо было выходить. Или позже, чтоб не тыкаться в чужие спины и не спотыкаться о ледяные наросты на дороге.
Впереди раздался выстрел. Колонна вздрогнула и замерла, по рядам юнкеров прокатился вздох. Самушкин запрыгнул на телегу, вытянулся. Толкачёв нервически оглянулся. Из ротонды, только что пустой и равнодушной, выскакивали вооружённые люди. Немного, человек десять-пятнадцать. Они быстро перебежали улицу и скрылись в палисаднике.
— Господин штабс-капитан, — Самушкин соскочил с телеги. — Не видно ничегошеньки. Позвольте сбегать, посмотреть, что там твориться?
— Не позволю. Сядьте. За пулемёт, Самушкин, за пулемёт — вот ваша обязанность.
Снова раздались выстрелы, резкие, как удары валька по мокрому белью. Огоньки в окнах замелькали чаще, залаяли собаки во дворах. Спотыкаясь о кочки, подбежал Морозов.
— У тебя как?
— Пока спокойно. Было движение у ротонды, но теперь никого. А там что?
— Прямо дороги нет. Большевики забаррикадировали улицу. Стреляют в воздух. Попробуем обойти по Гоголевскому переулку. Если получится, выйдем к вокзалу, соединимся с Левицким. Михаил Афиногенович просил, чтоб ты был повнимательней.
Движение возобновилось. На перекрёстке колонна свернула влево. В ста шагах дальше по улице Толкачёв разглядел преградившую путь баррикаду: брёвна, ящики, прочий хлам, собранный поспешно по ближайшим дворам. Поверх этого порождения хаоса полоскался транспарант: «Смерть буржуям!». Надпись была выполнена большими кривыми буквами, с ошибкой в первом слове, и могла вызвать только горькую усмешку. Кого они называют буржуями? Этих выбившихся из сил юнцов, половина из которых дети таких же рабочих, как они сами? И что вообще есть в их понимании «буржуй»?