Позади пассажирской платформы лежали сложенные штабелем шпалы, слева виднелись бледные крыши казачьей станицы и церковь. Толкачёв устроил пулемёт на шпалах, поводил стволом из стороны в сторону, определяя сектор обстрела. Скорее всего, красные пойдут от Левенцовской, по железнодорожным путям, и тогда он сможет ненадолго их задержать. Но если они выдвинутся от станицы, то устоять будет труднее. Там и простору больше, да и поезд открыт полностью. Тонкие стенки вагонов пули не остановят.
Подбежал подпоручик. Бежал он почему-то пригнувшись, словно опасаясь быть замеченным. У хвостового вагона он замедлился и последние десять шагов преодолевал уже на коленях.
— Сколько у вас патронов? — спросил Толкачёв.
— Двадцать два, — подпоручик задыхался, давало знать себя ранение. — Вы не волнуйтесь, я хорошо стреляю, ни один не потрачу впустую.
— Спрячьтесь возле насыпи. Если красные появятся, стреляйте по тем, кто выйдет справа от будки обходчика. Не дайте им зайти нам в тыл. Я буду сдерживать тех, кто пойдёт вдоль путей и от станицы.
— Вы не помните меня? — вдруг спросил подпоручик.
— Что? В каком смысле?
— Вы меня не помните, — это уже была констатация. — Мы ехали на дрезине, во время ростовских событий. Вы напросились в Кизитеринке, а я ещё не хотел вас брать.
Толкачёв отмахнулся от летящего снега, как будто это могло помочь лучше рассмотреть сидевшего перед ним на коленях подпоручика. Определённо они встречались. Дрезина? В самом деле. Это было в тот день, когда он встретил Катю в санитарном поезде. Как и сейчас. Только тогда она показалась ему чересчур взрослой. А ещё в тот же день погибли юнкера под Нахичеванью. Как много событий уместилось в узкие рамки одного утра, не удивительно, что он забыл ту недолгую поездку на дрезине.
— Да, да, я помню вас. Абхазия. Вы собирались в Абхазию.
— Точно. Но смею вас заверить, что я по-прежнему туда собираюсь.
— Хорошо. Это очень хорошо. Но поговорим об этом позже. А пока спрячьтесь у насыпи. И стреляйте на поражение. Наших с той стороны нет.
— Я понял вас. Я не подведу.
Подпоручик убежал к дальней насыпи и зарылся в снег. Толкачёв не видел его, но слышал, как он передёрнул затвор и вставил в магазин обойму.
Со стороны Гниловской донеслись выстрелы. Глухой хлопок, ещё один. Стреляли из револьвера. Потом зарокотал пулемёт; короткая очередь — и всё стихло. Толкачёв подул на пальцы, согревая их, и вдруг услышал за спиной шорох. Он резко обернулся. Позади стояла Катя — боязливый взгляд, порозовевшие щёки, на ногах огромные валенки.
Толкачёв едва не выругался.
— Зачем вы пришли?
— Я принесла вам фуражку.
Она опустила глаза.
— Возвращайтесь к раненым. Вы им нужны.
— А если вас кого-то ранят?
— Мы сможем это пережить. А вот если ранят вас, это будет плохо.
— Я останусь!
Катя присела на корточки и сдвинула брови, получилась ровная упрямая линия. С такими линиями назад не уходят, и Толкачёв вынужден был уступить.
— Спрячьтесь за платформой и не выглядывайте, покуда я вас не позову.
Он принял из её рук фуражку, примерил. В самый раз. И как будто лучше прежней.
— Спасибо вам.
Катя мотнула головой и убежала за платформу.
Ветер усилился; холодный, противный, он гнал к станции тяжёлую снежную крупу. Потемнело, хотя времени было не более трёх часов пополудни. Толкачёв вжал голову в плечи, поёжился. Потёр ладони друг о друга, подул на них, снова потёр.
Красные появились минут через двадцать. Ветер утихомирился ненадолго, и Толкачёв увидел размытые тени, словно выползающие из снега и оттого похожие на призраков. Они шли двумя колоннами, торопливо и громко. Толкачёв сначала услышал звук — скрип снега под сапогами, чертыханья — и лишь потом обозначились тени. Впереди знаменосец. Красное полотнище трепыхалось, как рыба на берегу, и казалось, вот-вот сорвётся с древка.
Толкачёв передёрнул затвор, поднял прицельную планку и потянул на себя спусковой крючок. Пулемёт отозвался сильной отдачей, знаменосец упал, колонны красных развалились и залегли. Послышались команды, мат, Толкачёв увидел, как призраки расползаются в стороны, и минуту спустя поднялись, но уже цепью. Короткое «уррр-а-а» захлебнулось после новой пулемётной очереди.
Выстрелил подпоручик. Стрелял он не часто, то ли экономил патроны, понимая, что подмоги не будет, то ли красные после первых выстрелов не решались приближаться с той стороны и лишь изредка выглядывали, показывая, что они ещё здесь.
Цепь красных снова поднялась и пошла вперёд. Рядом в шпалу ударили две пули, ещё несколько взбили фонтаны у насыпи. Толкачёв прижался щекой к прикладу, пулемёт задрожал, отбрасывая пустые гильзы, цепь залегла.
Красные действовали неумело. Уже давно следовало понять, что против них стоит отряд едва ли больше двух-трёх человек. На месте командира большевиков Толкачёв уже выслал бы группы на фланги, обошёл станцию и атаковал её с трёх сторон одновременно. Но красные упорно рвались во фронт, теряя людей и время.
Паровоз дал гудок и громыхнул буферами, начиная движение.
— Катя!
— Да, — отозвалась девушка.
— Садитесь в поезд. Быстрее!
— А вы?
— Я следом за вами.
Толкачёв услышал скрип снега под валенками — Катя бежала к поезду — и посмотрел в сторону насыпи. Подпоручика по-прежнему не было видно, но теперь мешал падавший всё быстрее снег. Если начнётся метель — это хорошо, легче будет уйти.
— Подпоручик, слышите меня? Бегите к поезду!
Призраки вновь начали подниматься, как будто отъезжающий от станции поезд прибавил им смелости. Толкачёв подумал: смелости вряд ли, скорее, безрассудство командиров гнало бойцов вперёд. Он дал две коротких очереди, красные залегли.
— Владимир, быстрее! Пожалуйста! Поезд уже отправляется! — услышал он отдалённый голос Кати.
Поезд набирал ход, снег падал всё чаще. Толкачёв несколькими длинными прыжками достиг последнего вагона, ухватился за поручень и запрыгнул на тормозную площадку.
— Подпоручик сел?
— Я не знаю, я не видела.
Катю трясло. Этот бой наверняка был первый в её жизни. Толкачёву показалось, что Катя сейчас упадёт в обморок. Она закатила глаза, дышала часто, прерывисто, он подхватил её на руки, прижал к себе, и почувствовал, как его самого начинает трясти. Но это был не страх от пережитого, или, вернее, да, от пережитого, но не за себя. Ему захотелось наклониться и поцеловать Катю. И он наклонился. Её губы — влажные, немного холодные… Толкачёв отпрянул.
— Простите, простите…
Катя молчала. Её глаза были широко раскрыты, но в них не было упрёка. Они были такие же холодные и влажные, как губы.
32Поезд Париж — Марсель, вагон второго класса, 1967 год
Екатерина Александровна вздохнула, и мне показалось, что глаза её повлажнели. Да, так и есть. Она вынула из сумочки носовой платок, приложила его попеременно к уголкам глаз, и произнесла задумчиво, словно заново переживая те далёкие события:
— Это был первый наш поцелуй. Я так долго представляла, как это произойдёт, а всё случилось быстро и совершенно не так, как я думала. Владимир испугался. Представляете, Виктор, он испугался. Человек, который только что был готов в одиночку воевать с целой армией, — он испугался. И мне стало смешно. Я сдерживала себя, потому что понимала, если засмеюсь, он воспримет это как оскорбление, хотя для меня это было моё первое настоящее счастье.
Она покачала головой, будто сомневаясь в только что сказанном.
— Я влюбилась в него. То, что я почувствовала, когда он вошёл в наш вагон — смущение, радость, и что происходило потом на станции в Кизитеринке, и в госпитале, и во время Таганрогских событий — было лишь желанием любви. Надеждой. А теперь это случилось бесповоротно. Но это было так странно и так непонятно, что я не знала, что с этим делать. Я ещё никогда не влюблялась. Была влюбчивость. Юнкера петербуржских училищ частенько прогуливались возле Смольного, бросались снежками зимой. Весёлые были мальчишки. Некоторые нравились мне, я украдкой вздыхала, делала записи в девичий дневник. Но всё это было ненастоящее. А тот бой я видела воочию, и до сих пор его вижу. Владимир стрелял из своего пулемёта не ради какой-то идеи, не ради жажды крови — он стрелял, чтобы все мы могли спастись. Он защищал меня, — Екатерина Александровна поправила шапочку, чуть сдвинув её на правую сторону. — Это всё ностальгия, Виктор, это всё ностальгия… Наш санитарный поезд добрался до ростовского вокзала. Видели бы вы удивление на лицах дежурного караула. Все думали, что санитарные поезда уже расформированы, а тут подъезжаем мы. Раненых стали выносить из вагонов, те немногие медикаменты, что ещё оставались, тоже стали выносить. Толкачёв ушёл. Он сказал, что ему нужно искать Маркова. Даже не попрощался. Да что там не попрощался — даже не посмотрел в мою сторону. Но я не обиделась, наоборот, мне снова стало смешно. Взрослый мужчина, а ведёт себя совсем как те юнкера…
33Ростов-на-Дону, улица Большая Садовая, февраль 1918 года
На перроне в свете газового фонаря какой-то мужчина махал рукой. Катя не сразу поняла кто это, и лишь когда ветер донёс её имя, узнала по голосу: Липатников.
— Катя, ну что же вы? Доктор Черешков с вами? Мы с Машей весь день вас ищем!
Он был встревожен; глаза воспалились, на виске нервно подрагивала жилка. Он действительно боялся, и Кате стало приятно, что кто-то за неё волнуется. Она приложила ладони к щекам и прошептала:
— С нами всё в порядке дорогой Алексей Гаврилович. С нами всё в порядке. Но мы такого натерпелись.
И заплакала. Напряжение минувшего дня вырвалось из неё крупными слезами. Сбивчиво и чересчур громко она стала рассказывать, как санитарный поезд стоял на Гниловской, как прибежал Толкачёв и как он и ещё один подпоручик отбивали нападение красных. И как потом они с Владимиром ехали на открытой площадке последнего вагона, а подпоручик остался где-то там — на ст