Назвать все это хождением «в люди», как сделал это Бабель в своей автобиографии, можно только при полном забвении смысла самого термина; это было, конечно, хождение в нелюди. Во все перечисленные нелюди ходить можно было только совершенно добровольно –Бабель так и ходил.
В ЧК Бабель работал в Иностранном отделе, служа революции своим знанием иностранных языков. Сам Бабель своим трудом в ЧК немало гордился, и когда в 1930 году возникли разговоры касательно его политического лица, отвечал: “В свое время мои рассказы о прежней работе в Чека подняли за границей страшный скандал, и я был более или менее бойкотируемым человеком”. Далее Бабель продолжает, говоря о себе самом: “Все же "Литературная газета" поступила неправильно, не показав предварительно статью /с компроматом на Бабеля- А.Н./ мне. Мне кажется, что здесь идет речь о человеке безукоризненной репутации, и по отношению к такому человеку "Литературная газета" поступила несколько поспешно…. Как могло случиться, чтобы на человека, который с декабря 1917 года работал в Чека, против которого за все эти годы не поднялся и не мог подняться ни один голос, как могло случиться, чтобы на такого человека был вылит такой ушат грязи?”
Службу в ЧК Бабель использовал с душой: спускался в подвалы и наблюдал пытки и расстрелы, чинимые его коллегами. Его вдова, Пирожкова, говорит по этому поводу: «Надо сказать следующее: на основании этого факта про Бабеля говорили, что вот он работал в ЧК, что спускался в подвалы и т.д. (в другом интервью еще яснее: “Были утверждения, что в бытность работы там Бабель спускался в подвалы, наблюдая мучения обреченных”). Бабель ведь никогда этого не отрицал». Действительно, не отрицал. Полонский, долго работавший с Бабелем, записывает в дневнике: «Бабель работал не только в Конной, он работал в Чека… Он присутствовал при смертных казнях, он наблюдал расстрелы, он собрал огромный материал о жестокости революции”.
По этой части Бабель был все-таки скопидом и эгоист. Есенин вот свое знакомство с чекистами использовал более щедро: девушкам, за которыми приударял, предлагал сходить посмотреть, как расстреливают – «Хотите поглядеть, как расстреливают? Могу устроить». Бабель такие впечатления собирал исключительно для самого себя, и никого с собой посмотреть на это не звал. Вот если речь шла не о расстрелах в ЧК, а о насилии масштабом поменьше – тут уж и звал, и потчевал…
Илья Эренбург вспоминает, что при первой же его встрече с Бабелем тот потащил его в пивную, где собирались воры-рецидивисты и прочая публика такого же полета. В скором времени начались две пьяные драки; дрались бутылками, хватало и крови. Эренбург пишет: «Я не выдержал: «Пойдем?» «Бабель удивился: «Но ведь здесь очень интересно...»
А вот Леонид Утесов: «Мы как-то встретились с ним в Ростове. – Ледя, у меня тут есть один знакомый чудак, он ждет нас сегодня к обеду, - сообщил мне Бабель.
Чудак оказался военным... Когда обед был закончен, он предложил: Пойдемте на двор, я вам покажу зверя.
Действительно, во дворе стояла клетка, а в клетке из угла в угол метался матерый волк. Хозяин взял длинную палку и, просунув ее между железных прутьев, принялся злобно дразнить зверя, приговаривая: «Попался? Попался?»
Мы с Бабелем переглянулись... Потом глаза его скользнули по клетке, по палке, по лицу хозяина... И чего только не было в этих глазах! В них было и жалость, и негодование, и любопытство. Но больше всего было все-таки любопытства.
- Скажите, чтобы он прекратил, - прошептал я.
- Молчите, старик! – сказал Бабель. – Человек все должен знать. Это невкусно, но любопытно.
В искусстве Бабеля мы многим обязаны этому любопытству».
Смотреть на эти развлечения с волком и ходил к своему знакомому Бабель – и Утесова на это же зазывал; и не первый раз ходил. Повторных сеансов душа просила.
Фурманову он как-то рассказывал, что в Первой Конной были дела и похуже, чем он описал в «Конармии», что пленных поляков там все время в массовом порядке саблями рубили, и у него это из глаз нейдет.
Тоже невкусно, но любопытно.
«В искусстве Бабеля мы многим обязаны этому любопытству». А действительно: кто любимые бабелевские герои, предмет восхищения и пафоса? Бандиты из Конармии. Бандиты с Молдаванки (эти даже никем другим и не притворялись). «Бедняцкие» активисты эпохи коллективизации. И самые любимые герои, предмет поклонения и восторга - чекисты. ("Для нас тогда чекисты были - святые люди," - вспоминает Лиля Брик в 60-е годы. Ну оно и неудивительно: Осип Брик работал в ЧК, Лиля имела удостоверение той же организации..) Говорил как-то Бабель Фурманову, что хочет писать большую вещь о ЧК: «Только не знаю , справлюсь ли -- очень уж однобоко думаю о ЧК . И это оттого, что чекисты, которых знаю, ну ... ну просто святые люди, даже те, что собственноручно расстреливали. И я опасаюсь, не получилось бы приторно. А другой стороны не знаю. Да и не знаю вовсе настроений тех, которые населяли камеры - это меня как-то даже и не интересует. Все-таки возьмусь». Фурманов даже изумился немного. И о том же (не называя, правда, темы по имени) Виктору Финку: «сказал, что у каждого писателя есть своя заветная тема, о котрой он мечтает всю жизнь, а добраться до нее не может».
Жаль, что не написал Бабель о чекистах – вот это в точности было бы благовествование о Шер-хане, сочинение Табаки. (До темы Бабель добраться не мог. Но до самих чекистов как добрался в 1917, так и не отставал – знакомства у него там были обширные; он откровенно разговаривал наедине с Генрихом Ягодой и имел в «очень хороших приятелях» Льва Шейнина – так сказать, весь диапазон сверху донизу).
Если не наблюдать, как расстреливают чекисты, то хоть понаблюдать между дел, как допрашивают следователи… Из письма 23.04.1925: “Позавчерашний день я провел в Лукьяновской тюрьме с прокурором и следователем, они допрашивали двух мужиков, убивших какого-то Клименку, селькора здешней украинской газеты. Это было очень грустно и несправедливо, как всякий человеческий суд, но лучше и достойнее было мне сидеть с этими жалкими убившими мужиками, чем болтать позорный вздор где-нибудь в городе, в редакции”.
А если не чекистами и не следователями, то обычными убийцами тоже можно полюбоваться. Из письма 25.04.1925: "...Погода здесь дурная. Тепло-то оно тепло, но дует ветер, мелкий злой ветер с песком, такие ветры бывают в нищих пыльных южных городах. Я много ходил сегодня по окраине Киева, есть такая Татарка, что у черта на куличках, там один безногий парень, страстный любитель голубей, убил из-за голубиной охоты своего соседа, убил из обреза. Мне это показалось близким, я пошел на Татарку, там, по-моему, очень хорошо живут люди, т. е. грубо и страстно, простые люди..."
Убил соседа из обреза. Мне это показалось близким. Очень хорошо живут люди…
Ну то есть не так хорошо, как могли бы – в клетки никого не сажают и не дразнят, по подвалам не расстреливают. Но хоть соседей убивают… (“Люди” здесь – та же системная ошибка, которая у Бабеля с оппозицией “люди – нелюди” прослеживалась выше).
Бабель, еще письмо: "На днях решил засесть за рассказ для Вас, за отделку, но проснулся и вдруг услышал, как говорят бандиты, и весь день писал про бандитов. Понимаете, как услышал, как они разговаривают, - не мог оторваться".
И так всю жизнь. Как в декабре 17 услышал чекистские разговоры, так и не смог оторваться.
Бывают зрелища и победнее, чем расстрелы, но все равно ничего. “В тот его приход он рассказывал мне, как был на кремации Эдуарда Багрицкого. Его пустили куда-то вниз, куда никого не пускают, где в специальный глазок он мог видеть процесс сжигания. Рассказывал, как приподнялось тело в огне и как заставил себя досмотреть это ужасное зрелище”.
Все тот же Эренбург: в тридцатые годы «Бабель поселился в квартире старой француженки в парижском предместье Нейи; хозяйка запирала его на ночь – боялась, что он ее зарежет. А ничего страшного в облике Исаака Эммануиловича не было; просто он многих озадачивал: бог его знает, что за человек и чем он занимается...» – хорошее сочетание фраз в пассаже вышло у Ильи Григорьича.
Чуткая была старушка! Чуткая, но не аналитического склада: уловив совершенно точно, что от этого человека несет кровью , она не разобрала, что своими руками он никогда этой крови не прольет – только примкнет к проливающим, чтобы насмотреться. «Невкусно, но любопытно». Правда, не только насмотреться – поучаствовать тоже.
Начинается коллективизация. Из других предприятий того же пошиба и масштаба, происходивших после 1920 года, ничего, кроме ряда немецких развлечений 40-х годов, не прослеживается. Ничего – решительно ничего – Бабеля участвовать в этом погроме не обязывало; разве ж оно дело писателей, хоть бы и советских?
Но пропустить такое он никак не мог. Сам попросился. Вспоминает Гехт: «Во время коллективизации Бабель попросил областных работников назначить его секретарем сельсовета в подмосковном селе Молоденове». В Молоденове Бабель проработал всю вторую половину 1930 года. Работал бесплатно – «за интерес».
Это примерно как если бы немецкий писатель Эн попросился покомандовать немножко каким-нибудь гетто в период его частичной разгрузки. Надо немцам отдать должное: они такого писателя и близко бы к работе не подпустили. А советские областные работники – почему нет? Назначили. «Но у этого странного секретаря сельсовета, - продолжает Гехт, - ...в избушку над оврагом заезжали военные в чине комкоров». Ну, комкоры – это еще что; как мы помним, Бабель был близко знаком с самим Генрихом Ягодой и вел с ним доверительные беседы. При таких знакомствах неудивительно, что областные работники не отказали.
Но не одной Московской областью жив человек. О чуть более раннем времени – рубеже 1929/30 - вспоминает Макотинский: «Получив от Киевской кинофабрики аванс по договору на сценарий «Пышка», Бабель внезапно увлекся событиями сплошной коллективизации и, даже не помышляя об экранизации мопассановского рассказа, отправился в большое село на Киевщине». Это была та самая Великая Старица, о которой Бабель написал несколько рассказов. На Киевщину он тоже отправился не просто наблюдать: киевские областные работники расстарались не хуже московских. В том же году Бабель писал: «Я принимал участие в кампании по коллективизации Бориспольского района Киевского округа – пробыл там с февраля по апрель сего (1930) года».