Гражданская война Валентина Катаева — страница 14 из 14

 Правда, в самом начале 1930 Бабель, по воспоминаниям Макотинского, заехал к нему в Киев из Великой Старицы в гости и заявил, что на селе происходит нечто непередаваемое и что он «ничего не понимает». В оправдание ему надо сказать, что в тот момент в происходящем на селе ровно ничего не понял сам товарищ Сталин, так что счел необходимым выступить со своим «Головокружением от успехов». Этой статьей, вкупе с дальнейшими мерами, он сделал ситуацию кристально понятной и для себя, и для Бабеля: как выясняется, Бабель, в самом начале 1930 года еще «ничего не понимавший» в том, что происходит на селе, тут же вернулся туда и с февраля по апрель того же года сам это происходящее продолжал направлять – стало быть, понял... Так что разговор с Макотинским – это не разочарование в коллективизации, а солидарность с одной из большевистских линий в этой самой коллективизации, а именно, той самой, что отстаивал Генеральный.  

Потом, как мы помним, Бабель переезжает заниматься коллективизацией Подмосковья - но ранней весной 1931 он опять на два месяца возвращается коллективизировать всю ту же Киевщину! Подытоживая этот период, Бабель писал: «Последние два года я живу в деревне, в колхозах, стараюсь смотреть на жизнь изнутри («живу» тут все-таки не совсем точно; о мелком немецком коменданте на оккупированных территориях было бы не совсем корректно сказать, что он «живет» в округе, окормляемой его комендатурой)... Недавно я почувствовал, что мне опять хорошо писать». «Я более или менее близкое участие принимал в коллективизации 1929-30 г. Я несколько лет пытаюсь это описать. Как будто теперь у меня получается».

В другой речи о том же: «Медвежьи углы подсказали мне новый ритм».  

Из всех способов добывать вдохновение изложенный, конечно, прецедентов в мировой литературе не имеет. Миф о том, что Державин вешал пугачевцев, чтобы испытать пиитическое вдохновение, так и остается мифом, а Эрнст Юнгер пошел не в оккупационную комендатуру заведовать грабежом и депортациями, а в вермахт, и тоже не за вдохновением. Полонский, пообщавшись с Бабелем на все эти темы, вписывает в дневник: «Его жадность к крови, к смерти, к убийствам, ко всему страшному, его почти садическая страсть к страданиям ограничила его материал. Он присутствовал при смертных казнях, он наблюдал расстрелы, он собрал огромный материал о жестокости революции. Слезы и кровь -- вот его материал. Он не может работать на обычном материале, ему нужен особенный, острый, пряный, смертельный. Ведь вся "Конармия" такова. А все, что у него есть теперь, -- это, вероятно, про Чека”

Еще Бабель, в письме к родным тех времен: «Писанье – это сейчас не сиденье за столом, а езда, участие в живой жизни... связь с каким-нибудь предприятием или учреждением...» Можно было бы даже уточнить, с каким именно учреждением у Бабеля с 1917 была особенно дружеская связь, но существеннее отметить одну терминологическую ошибку: с такой настойчивостью, добровольно рваться осуществлять коллективизацию, проведя за этим осуществлением ее самые замечательные годы – это означает участвовать не в «живой жизни», а разве уж «в мертвой смерти». Ошибка тут у Бабеля опять та же самая, что с идентификацией «людей» в обороте «ходить в люди» в 1918-1920 годах.

 Мыслимо ли, чтобы такой человек да не поддержал большевиков всей своей - ну, "всей своей душой" тут едва ли выговоришь - всем своим коррелятом души? В нынешние времена корреспондент стыдливо задает престарелой вдове Бабеля наводящий вопрос: «Возможно, раздвоенность Бабеля сказывалась и в том, что, с одной стороны, он прекрасно видел и понимал все зло, которое принес России Октябрьский переворот, с другой - он искал свой собственный путь осмысления революции?»

 Вдова честно отвечает: «Мне очень трудно ответить на этот вопрос, потому что в те годы, когда я была с Бабелем, никакой раздвоенности я в нем не замечала… Идея революции в те годы всем казалась привлекательной».

Всем – это все же преувеличение… Но Бабелю казалась. Вот он пишет про какого-то литератора из народа по фамилии Митрофанов: “Человек, который в самом деле понимает, что такое литература. Поразительный человек, одно из высших оправданий нашей революции, если бы она, святая, нуждалась в оправданиях!”

Не только идея, но и практика революции казалась Бабелю чрезвычайно привлекательной (исключая осужденные Сталиным перегибы по колхозной части на рубеже 29/30 гг.). Из Горловки 20 января 1934 года Бабель писал своей матери: "Очень правильно сделал, что побывал в Донбассе, край этот знать необходимо. Дух бодрости и успеха у нас теперь сильнее, чем за все 16 лет революции".

 Еще бы не сильнее. Только что прошел, трудами большевиков, дикий голод, унесший в общем числе пяти-шести миллионов своих жертв сотни тысяч покойников в той самой юго-восточной Украине, откуда Бабель пишет про бодрость и успех.

 То ли дело полный упадок Франции! Оттуда Бабель хочет спасти, вывезя в СССР, собственную малолетнюю дочь Наташу (его первая жена и дочь жили за границей). “Еду знакомиться с трехлетней француженкой, -- сказал он. -- Хотел бы привезти ее в Россию, так как боюсь, что из нее там сделают обезьянку”. Речь шла о его дочери Наташе, которую он еще не видел”. На счастье девочки, ничего из этого проекта у Бабеля не вышло: мать девочки не дала. А то, помимо прочего, промаршировала бы Наташа в 39 году прямиком в советский спецдетдом как дочь расстрелянного троцкиста, вредителя и шпиона…

В общем, портрет вполне законченный.  

 Шкловский о Бабеле: “Люди снимают картины о революции, о революционных войнах, и получается так, что все это очень страшно, очень мрачно, что это не только переламывает и убивает, но это затаптывает людей. Это верно, но верно не до конца.  У Бабеля бойцы Первой Конной армии представляют себе войну и фронт как свое кровное, радостное дело. Над лугами -- небо, а краем неба -- победа. Люди пестры и радостны не потому, что они пестро оделись, а потому, что они оделись к празднику.

Бабель -- оптимист революционной войны, Бабель изобразил непобедимую молодость, трудно побеждаемую старость и торжество вдохновения. Бабель не пацифист -- он солдат революции”.

Оптимист революционной войны – это верно, а вот про солдата никуда не годится. Он не солдат, он даже не палач. Он был всего-навсего подмастерьем палачей от революции в 1917-20 гг. и катом-добровольцем мелкого разряда в коллективизацию.  

Вспоминает Нюренберг: “Чисто бабелевская гиперболичность и острая, неповторимая выразительность были приемами, которыми он пользовался для достижения единственной цели -- внушить слушателю идею добра. Он словно говорил ему: "Ты можешь и должен быть добрым. Слушая меня, ты будешь таким. Самая созидательная и важная сила в человеке -- добро".  "Стыдно после рассказов Бабеля быть недобрым", -- думалось мне”.

Бумага, известное дело, все стерпит. Какому добру учил Бабель, блистательно демонстрирует пассаж из Леонида Утесова о бабелевской “Соли” (сюжет ее, напомним, в том, что красноармеец Никита Балмашев по совету товарищей пристреливает бабу, которая везла продавать сверток соли – пристреливает ровно за то, что она везла продавать сверток соли. Баба пыталась провезти сверток с солью под видом запеленутого младенца).  

 Вот что пишет Утесов.

 “В искусстве Бабеля мы многим обязаны этому любопытству (к насилию – см. выше предыдущий утесовский пассаж: про то, как дразнили волка.- А.Н.). И любопытство стало дорогой в литературу. Бабель пошел по этой дороге и не сходил с нее до конца. Дорога шла через годы гражданской войны, когда величие событий рождало мужественные, суровые характеры. Они нравились Бабелю, и он не только "скандалил" за письменным столом, изображая их, но, чтобы быть достойным своих героев, начал "скандалить на людях". Вот откуда взялся "Мой первый гусь". Вот где я верю ему. Тяжело, но любопытно. Любопытство его, подчас жестокое, всегда было оправданно. Помните, что происходило в душе Никиты Балмашева перед тем, как товарищи сказали ему: "Ударь ее из винта"?  "И, увидев эту невредимую женщину, и несказанную Расею вокруг нее, и крестьянские поля без колоса, и поруганных девиц, и товарищей, которые много ездют на фронт, но мало возвращаются, я хотел спрыгнуть с вагона и себя кончить или ее кончить. Но казаки имели ко мне сожаление и сказали:  -- Ударь ее из винта".

Вот оно, оправдание жестокого поступка Балмашева. "Казаки имели к нему сожаление"! И я им сочувствую, и всякий, кто жил в то романтическое, жестокое время, поступил бы так же”.

“И я им сочувствую, и всякий, кто жил в то романтическое время, поступил бы так же”. Тут, товарищи, мы и видим то самое добро, которому, как справедливо отметил товарищ Нюренберг, всю жизнь научал читателей товарищ Бабель.