{61}, который не только считался, но и действительно был вполне добропорядочным человеком и решительно ни в чем не был повинен, я понял, что эта казнь не может не привести в ужас всех подобных ему добрых граждан и что эти граждане силою вещей должны будут стать врагами существующему государственному порядку. Точно так же арест богача Никерата{62}, сына Никия, по моему глубокому убеждению, не мог не создать враждебного настроения к правительству в кругах богатых и благонамеренных граждан: ведь ни сам Никерат, ни отец его никогда и ни в чем не проявляли симпатий к демократии. (40) Но когда от наших рук погиб тот самый Антифонт, который снарядил на свой счет во время войны две быстроходные триэры, я окончательно понял, что с этих пор все те, которые прежде сочувственно относились к новоорганизованному государству, станут смотреть на нас с подозрением. В другой раз я выступил с возражением, когда правители издали постановление, что каждый из них может собственной властью арестовать одного метэка: ведь было совершенно ясно, что с гибелью этих метэков весь этот слой станет врагом господствующего строя. (41) Далее, когда правители отняли у народа оружие, я снова выступил с возражением, считая вредным ослабление мощи нашего народа. Я прекрасно понимал, что лакедемоняне вовсе не для того сохранили нам жизнь и свободу, чтобы мы, будучи бессильными, не в состоянии были оказать им помощи. Ведь, если такова их цель, они могли бы никого из нас не оставить в живых, помучив нас еще короткое время голодом. (42) Не понравилось мне и приглашение наемного гарнизона, — ведь, нетрудно было набрать из среды самих граждан столько стражей, чтобы правительство могло беспрепятственно управлять подчиненным ему народом. Далее, когда я увидел, что в государстве появилось много противников этого правительства и что много народу удалено в изгнание, мне показалось нецелесообразным присуждать к изгнанию Фрасибула, Анита{63} или Алкивиада{64}. Я считал, что это наилучший способ для усиления противников: народ получал таким образом надежных вождей, а люди с жаждой ко власти — множество союзников. (43) После всего сказанного —. как вы думаете, следует ли по справедливости считать человека, открыто подающего такие советы, благожелательным или же предателем? Критий! Не те люди, которые препятствуют увеличению числа врагов и дают способ приобрести как можно больше союзников, играют на руку врагу, а, наоборот, те, которые несправедливо отнимают деньги у сограждан и убивают ни в чем не повинных людей, безусловно содействуют увеличению числа противников и своим низким корыстолюбием предают не только своих друзей, но и самих себя. (44) Если вы еще не убедились в правильности моих слов, то обратите внимание хотя бы на следующее: неужели вы думаете, что Фрасибул, Анит и прочие изгнанники больше хотели бы, чтобы здесь царили те порядки, которых я добиваюсь, чем то положение дел, до которого мои соправители довели государство? Нет, я думаю, что при нынешнем положении вещей они убеждены, что они всюду встречают скрытое сочувствие; но если бы нам удалось привлечь на свою сторону лучшие элементы населения, — они считали бы самую мысль вернуться когда-либо на родину почти несбыточной. (45) Еще было выдвинуто им против меня обвинение, что я постоянно готов менять свои убеждения. Рассмотрим же, насколько оно основательно. Заметьте, что правление четырехсот было установлено голосованием самого народного собрания, которому удалось внушить, что лакедемоняне охотнее заключат мир и вступят в союз при каком угодно другом строе, только не при демократическом. (46) Но расчет этот оказался ошибочным, лакедемоняне ничуть не стали снисходительнее в выставляемых ими мирных условиях, а стратеги с Аристотелем, Меланфием и Аристархом во главе были уличены в том, что соорудили на городском рву{65} укрепление и рассчитывали, впустив сюда врагов, при их помощи заполучить власть в свои руки и в руки своих единомышленников. Узнав об этом, я действительно всячески противодействовал их затее, — но разве это называется предать друзей? (47) Критий называет меня «котурном», так как я стараюсь угодить и нашим и вашим. Но скажите, бога ради, как же назвать того, который не нравится ни тем ни другим? Ведь, ты в демократическом государстве был злейшим врагом демократии, а в аристократическом — злейшим врагом добрых граждан. (48) Я же, Критий, все время неустанно борюсь с крайними течениями: я борюсь с теми демократами, которые считают, что настоящая демократия — только тогда, когда в правлении участвуют рабы и нищие, которые, нуждаясь в драхме, готовы за драхму продать государство; борюсь и с теми олигархами, которые считают, что настоящая олигархия — только тогда, когда государством управляют по своему произволу несколько неограниченных владык. Я всегда — и прежде и теперь — был сторонником такого строя{66}, при котором власть принадлежала бы тем, которые в состоянии защитить государство от врага, сражаясь на коне или в тяжелом вооружении. (49) Ну же, Критий, укажи мне случай, когда бы я пытался устранить от участия в государственных делах добрых граждан, став на сторону крайних демократов или неограниченных тиранов. Если тебе удастся уличить меня в том, что я поступал когда-либо или теперь поступаю так, я согласен, претерпев самые ужасные муки, подвергнуться справедливой смертной казни».
(50) Этими словами Ферамен окончил речь. Раздался одобрительный гул и стало ясно, что сочувствие большинства на его стороне. Критий понял, что если он позволит совету голосовать вопрос о Ферамене, то тот избегнет наказания, а с таким решением он никак примириться не мог. Поэтому он после предварительного совещания с соправителями вышел из помещения совета и приказал юношам, вооруженным кинжалами[95], занять места на ограде, так, чтобы они были видны членам совета. (51) Затем он вернулся к совету и сказал: «Члены совета! Я полагаю, что только тот достойным образом защищает своих друзей, кто, видя, что они вовлечены в обман, приходит им на помощь и не позволяет, чтобы этот обман продолжался. Я хочу в настоящем случае поступить таким же образом; ведь, стоящие там люди[96] говорят, что они не позволят, чтобы я выпустил из рук человека, явно поносящего олигархию. По новым законам правительство не имеет права казнить никого из среды трех тысяч, если вы не примете большинством голосов соответствующего постановления. Зато лиц, не включенных в список, правители могут казнить по собственному усмотрению{67}. Поэтому я, согласно желанию всех тридцати правителей, вычеркиваю из списка вышеуказанного Ферамена, и мы предадим его казни собственной властью». (52) Ферамен, услышав это, вскочил на алтарь Гестии{68} и воскликнул: «Граждане, умоляю вас оказать мне законнейшую услугу: да не будет Критию предоставлено право вычеркивать из списка по своему усмотрению ни меня, ни кого-либо другого из числа вас. Пусть они судят и меня и вас по тому закону, который они сами составили относительно судопроизводства над лицами, попавшими в список. (53) Я прекрасно знаю, клянусь богами, что и этот священный алтарь мне не принесет никакого спасения; я припал к нему только для того, чтобы показать, что наши правители не только бессовестнейшие нарушители человеческих установлений, но и величайшие безбожники. Я буду крайне поражен, почтеннейшие граждане, если вы в этом деле не придете мне на помощь. Ведь этим вы защитите ваши собственные интересы, так как правители с таким же легким сердцем, как меня, могут вычеркнуть каждого из вас». (54) После этого глашатай тридцати правителей приказал коллегии одиннадцати{69} арестовать Ферамена. Последние явились в сопровождении служителей, начальником их был Сатир, самый наглый и храбрый во всей компании. Тогда Критий сказал: «Вот мы передаем вам Ферамена, осужденного по закону. Схватите этого человека, отведите его куда следует, и поступите с ним так, как полагается вслед за приговором»[97]. После этого Сатир и служители оторвали его от алтаря. (55) При этом Ферамен, как обыкновенно бывает в таких случаях, призывал и богов и людей в свидетели происходящего. Но члены совета не нарушили спокойствия, так как они видели, что на ограде стоят молодцы, вроде Сатира, что все пространство перед помещением совета полно гарнизонными воинами, и хорошо знали, что все они вооружены кинжалами. (56) Ферамен, пока его вели через агору, громким голосом жаловался на учиненную над ним несправедливость{70}. Передают такую, будто бы сказанную им, остроту. Сатир велел ему замолчать, говоря, что в противном случае ему будет худо. На это Ферамен возразил: «А если я замолчу, разве мне не будет худо?» Когда же Ферамена, осужденного на смерть, заставили выпить кубок цикуты, он выплеснул оставшееся на дне и проговорил при этом, как это делается при игре в коттаб{71}: «Дарю это моему ненаглядному Критию». Я хорошо знаю, что эти изречения вряд ли достойны упоминания; однако, в человеке достойно уважения то, что, стоя лицом к лицу со смертью, он не теряет ни ясности ума, ни весело-игривого настроения духа.
(II. 4. 1) Так погиб Ферамен. Теперь правители могли уже властвовать и распоряжаться, ничего не опасаясь. Они закрыли для лиц, не вошедших в список