Ибо, хотя выступить с речью в Народном собрании мог любой, — того, кто начинал говорить глупости, как нам известно, немедленно «освистывали». Иными словами, определенная мера опыта и знаний требовалась не только для обращения не только к Совету, но и к Народному собранию, — а единственными людьми, кто располагал досугом для обретения подобных знаний, были представители праздного аристократического сословия, так что и здесь еще господствовали высшие слои общества и формируемые ими же «лобби». Вместе с тем человек, таким образом завладевавший всеобщим вниманием в Народном собрании, мог удержать его, лишь постоянно упражняя и утверждая свой дар убеждения и воздействия на слушателей — снова и снова. Он не получал автоматического признания в силу одной своей принадлежности к определенной «партии» или сословию. Напротив — рассказывали, что Клисфен вознамерился искоренить эти прежние «клановые» обычаи и содружества (ооупвеихг)42, пестовавшиеся аристократическими кружками и симпосиями, которые составляли ядро политической, общественной и культурной жизни в раннегреческом полисе. (И здесь ему не удалось добиться полного успеха, потому что эти древние установления выдержали все подобные посягательства на свое существование.)
Клисфен заботился все о том же — о предотвращении междоусобной розни, — когда ввел неслыханный дотоле обычай — остракизм. Это был новый способ изгнания видных политиков, терявших народное доверие. Каждый афинянин, желавший устранения такого человека, выцарапывал его имя на черепке (ботракоу), и если общее число голосов превышало шесть тысяч, — человек, чье имя возглавляло список, удалялся на десять лет в изгнание. Хотя никто не подвергался остракизму ранее 487 г. до н. э., — указанию Аристотеля на то, что сама процедура была учреждена Клисфеном, вполне можно довериться43. Однако он был не совсем прав, полагая, что остракизм был задуман с целью предотвратить тиранию в будущем; а уж коли так, то это была лишь второстепенная цель — или, быть может, одна из первоначальных целей, которую затем вытеснили другие. Основным назначением этого порядка, как показал ход дальнейших событий, было предотвращение столкновений между враждующими аристократическими родами. Ибо в Афинах еще оставалось немало сторонников Писистратидов; имелись и другие причины — ведь политическая власть по-прежнему оставалась слаба, и Клисфе-ну, который и сам прежде был «партийным» вождем, было это известно как нельзя лучше. Поэтому он решил, что спасти государство можно, лишь временно устранив кого-либо из таких смутьянов. Некоторые особенности остракизма заставляют предположить в нем сознательное возрождение древнейшего религиозного обычая — а именно очищения общины от скверны (μίασμα) изгнанием «козла отпущения». Высылка неугодного политика была вернейшим способом заставить его замолчать; ибо афинская цивилизация до сих пор носила преимущественно устный характер, — а в рамках устной культуры достаточно было физически удалить человека, так чтобы от него ни слуху ни духу не было, — и он уже не представлял никакой угрозы.
Такой метод устранения аристократов-бунтарей явился очередным шагом Клисфена, стремившегося «приблизить народ к участию в общественных делах»44. Принимая подобные меры, он, надо полагать, не мог предвидеть, сколь колоссального могущества достигнет в следующем столетии афинская демократия. И все же он с твердостью проторил путь к этому могуществу, дав народу и Народному собранию верный залог будущей власти. Та степень демократии, что была учреждена Клисфеном или существовала в его время, известна нам под именем исономии — «равнозакония», — которая пришла на смену иерархическому порядку эвномии — «благозакония». Правда, и былое устройство не было полностью разрушено, но его вытеснило новое; как и везде, прежние θεσμοί — «указы», «установления», навязанные властями, отныне соседствовали с νόμοι — законами и обычаями, принятыми по доброй воле самой общиной, — и частично уступали им место. Клисфенова исономия — пусть она не сразу вступила в действие, а лишь постепенно формировалась, — являла собой сложное, мудреное и пробное нагромождение политических новшеств. Оно дополнило самую демократическую форму правления из тех, что дотоле порождала человеческая изобретательность, и определило сущностные черты афинского общества на ближайшие двести лет.
На это последнее десятилетие VI века до н. э. пришлась та стадия в искусстве, которую многие по праву считают вершиной афинского краснофигурного стиля вазописи. Были совершены новые, более смелые попытки достичь реализма: отныне эти росписи были уже не просто украшением плоской поверхности, а настоящими окнами-прорывами в трехмерный, наделенный перспективой мир, в котором по-прежнему преобладали мифологические сцены, но завоевывали все больше места и человеческие изображения — например, сцены из жизни молодого аристократа и дионисийские празднества.
Среди множества афинских вазописцев явно выделялась группа необычайно даровитых мастеров, со смелой уверенностью положивших начало «классическому стилю» будущего и названных впоследствии первооткрывателями. Некоторые из этих художников, особенно Евфроний, Евфимид и вазописец круга Клеофрада, обнаруживали точность и искусность в передаче линий, сравнимые с блестящими достижениями современной им скульптуры. Евфроний, умевший искусно изобразить пышные формы гетер (ешграг) с мельчайшими подробностями, выказывал не меньше художественной сноровки в использовании тени и цвета, передавая ярость воинских сражений. Рассказывали, что, когда вазописец начал терять зрение, он обратился к гончарному ремеслу и преуспел в нем в равной степени. Евфимид, славившийся уверенными, скупыми линиями и тонкостью рисунка, не знал себе равных в изображении изогнутых и перекрученных, необычайно пластичных человеческих тел. Но непревзойденным рисовальщиком, работавшим на рубеже VI–V веков до н. э., был вазописец из мастерской гончара Клеофрада. Для его яркой, личностной живописной манеры характерны смелые текучие очертания и пространственная монументальность композиции. Приблизительно в ту же пору появилась — возможно, по почину мастера Никосфена, — изящная вазопись по белому фону вместо черного, вдохновленная восточно-греческими узорчатыми тканями.
Над афинской внешней политикой Клисфеновой эпохи тяготела угроза со стороны могущественной Персии. Ок. 513/512 гг. до н. э. царь Дарий I вторгся во Фракию и пересек Дунай; возможно, и даже вполне вероятно, он уже тогда замыслил со временем завоевать всю Балканскую Грецию. Мнения афинян по поводу того, как следует вести себя по отношению к персам, разделились. Когда спартанский царь Клеомен I дважды пытался водворить в Афинах своего ставленника Исагора, афиняне было обратились за помощью к Дарию — но затем передумали, отвергнув условия, которые выставил им персидский сатрап из Сард. Вероятно, за первой попыткой заручиться персидской поддержкой стояли Алкмеониды во главе с Клисфеном, а ее неудачный исход, быть может, ослабил или подорвал его положение, — хотя после смерти (последовавшей, видимо, ок. 500 г. до н. э.) ему воздали должные почести, удостоив погребения за государственный счет.
Глава 6. АФИНЫ И ЭГИНА
После того как в 506 г. до н. э., в один и тот же день, Афины нанесли поражение халкидским и беотийским войскам, беотяне, как мы отмечали в предыдущем разделе, еще не были окончательно разбиты. Вдобавок Афины отныне превратились в соперника и решительного врага своего соседа с противоположной стороны — Эгины.
Этот вулканического происхождения остров — гористый и почти неприступный, — лежащий посреди Саронического залива, на полпути между Аттикой и Пелопоннесом, занимал выгодное географическое положение, которое, невзирая на скромную площадь острова (всего 83 квадратных километра), издревле обеспечивало ему важное место в средиземноморской торговле. К дорянам, вторгшимся на Эгину ок. 1100 г. до н. э. и подчинившим себе жителей более раннего фессалийского поселения (следы которого были обнаружены на склонах горы Элии), присоединились ок. 950–900 гг. до н. э. другие переселенцы — возможно, из Эпидавра (Глава III, примечание 2), который, как считалось, одно время удерживал остров под своим влиянием.
Так или иначе, Эгина, вслед за Эпидавром, вступила в Калаврийскую амфиктионию (с центром в Калаврии — на нынешнем Поросе) — один из древнейших священных союзов, в который входили крупнейшие морские полисы в Сароническом и Аргосском заливах, а также Орхомен в Беотии. Но вполне возможно, что остров некоторое время контролировал Фидон Аргосский (Глава III, раздел 1) — хотя сведения о том, что он использовал его в качестве своего «монетного двора», оказались ошибочными. Как бы то ни было, Эгина — избегнув стадии тирании, укоренившейся в ту пору в других полисах, — установила у себя надежный олигархический режим, зиждившийся на торговле. При таком правлении Эгина не только процветала благодаря купеческой деятельности и торговому посредничеству, но и превратилась в VII веке до н. э. в перворазрядную греческую талассокра-тию — морскую державу45.
Приблизительно с 595/590 гг. до н. э., или, быть может, чуть позже, эгинцы принялись чеканить серебряные монеты с изображением черепахи — самые ранние из всех монет как на материке, так и на окрестных островах. Они находились в широком обращении на протяжении последующих веков и явились одним из двух главных (наряду с эвбейско-аттическим) монетных весовых стандартов, бытовавших среди греков. Эгинский стандарт, отталкивавшийся от драхмы весом около 6 граммов (и в конечном счете отражавший сирийскую систему мер, где мина содержала 50 сиклей [статеров]), был принят во всем Пелопоннесе, во многих государствах Средней Греции и на многих островах. Кроме того, на Эгине была разработана старейшая система мер и весов, известная греческому миру.
На Эгине имелся большой храм Аполлона (от него сохранились лишь незначительные фрагменты), а по соседству с ним, на мысе Колонна, — несколько более позднее и меньшее по размерам, но весьма знаменитое святилище Афайи (догреческой богини, затем отождествленной с Афиной). На месте храма до сих пор возвышаются его колонны; сохранились и мускулистые скульптуры с фронтона (ныне в музеях Мюнхена и Афин), принадлежащие по меньшей мере к двум разным стилям и относ