Князь до того им опился, что впал в оцепенение, сильно похожее на сон; Империа принялась за свой гипюр; Регина нашла карты и предложила Моранбуа сыграть в безиг; Белламар предложил Леону сразиться в шахматы; Ламбеск взял попавшийся ему номер газеты «Век», помеченный числом на три недели назад, а Марко заснул, что случалось с ним всякий раз, когда он не мог смеяться и прыгать. Вечер грозил пройти для нас чересчур смирно, как вдруг князь выпрямился на своем диване и принялся читать стихи Расина, притворяясь, что не помнит их, чтобы вызвать нас на декламацию в его присутствии.
— Скоренько хочет он от нас уплаты, — сказал мне шепотом Белламар, — но лучше заплатить чистыми деньгами, чем наделать долгов. Ну, что же, за дело.
Князь просил сыграть ему сцену из «Федры». Это было амплуа Люцинды; но на скале она совсем охрипла, хрипота эта еще не вполне прошла, а она чересчур гордилась своим прекрасным голосом для того, чтобы согласиться подвергнуть его опасности; она предложила Империа заменить ее.
— Я играла только Арисию, — отвечала Империа. — Федра не в моих возможностях, да я ее никогда и не учила.
— Это ничего не значит, — сказал Белламар. — Ты знаешь роль, да к тому же Моранбуа выручит.
Моранбуа обладал отменной памятью и знал наизусть весь классический репертуар. Он спрятался за экраном, Империа и Регина набросили на себя большие кашемировые шали, поданные им князем, и, встав на приличном расстоянии, разместив как нужно свечи и выдвинув на первый план королевское кресло, они стали играть сцену, начинающуюся словами:
«Ах, зачем я не сижу в тени лесов!»
Мне было очень интересно, как Империа, голос которой был скорее мягкий, чем трагический, будет декламировать эти стихи, требующие контральто, и как ее тонкая, умеренная игра справится с мрачным положением женщины, пожираемой любовью. Она заранее смеялась над ожидавшим ее фиаско и просила нас все-таки поаплодировать ей для того, чтобы князь, вероятно, плохой знаток, не заметил ее несовершенства.
Каково же было мое удивление, удивление Белламара и всех остальных, когда вдруг на наших глазах Империа преобразилась и, как бы вдохновленная смыслом роли, сразу, никогда не ища ее, нашла разбитую и сосредоточенную позу, приличествующую великой жертве рока! Глаза ее провалились и остановились, точно она все еще вглядывалась на проклятой скале в обманчивые паруса, исчезающие за горизонтом. Все перенесенные нами страдания ясно вспомнились нам, и по жилам нашим пробежал трепет. Она почувствовала вокруг себя этот трепет, и лицо ее приняло выражение, нам до той поры неизвестное. Ее безукоризненная дикция становилась все тверже и тверже, ее холодная грудь заволновалась, и ее хрупкий голос, вдруг ставший металлическим, переливался то отчаянием, то возмущением, то звеня, то обрываясь, так что ее узнать было нельзя. Была ли она в лихорадке или мы сами бредили наяву? Она заставила нас проливать настоящие слезы, и это волнение, без сомнения, необходимое для людей, принуждавших себя смеяться даже среди смертельной агонии, довело нас до какого-то безумного бреда. Мы аплодировали, кричали, бросались друг к другу в объятия, целовали руки Империа, говоря ей, что она была божественна. Мы нашумели больше, чем целая зрительная зала. О князе все позабыли, точно его никогда не было на свете.
Когда я вспомнил о нем, я увидел, что он смотрит на нас с удивлением; он, несомненно, принимал нас за сумасшедших, но и это было также для него зрелищем, ему казалось, что он изучает частную жизнь актеров, необыкновенно интересующую светских людей и проявлявшуюся тут перед ним в совершенно исключительную минуту.
Он принимал в этом участие. Мы были обязаны только не давать ему скучать. Значит, все шло прекрасно. Ему не пришлось просить у нас исполнить другую сцену, нам всем до безумия хотелось играть в трагедии и чувствовать взаимное возбуждение. Силач Моранбуа сходил за ящиком с костюмами. Будуар князя послужил уборной для мужчин, а рабочий кабинет — для дам. Он немного глуповато отметил приличие наших привычек, и Моранбуа, не в состоянии долго сдерживаться, сказал ему самым придворным, доступным ему тоном: — Значит, ваша светлость вбила себе в голову, что мы мужичье?
Князь расхохотался на эту выходку.
В какую-нибудь четверть часа мы натянули свои трико и надели свои костюмы. Я играл Ипполита, Ламбеск — Тезея, Анна — Арисию, Леон — Терамена. Мы сыграли всю пьесу, я сам не знаю, как; нас всех захватил и унес вверх талант, открывавшийся в Империа. Крушение точно изменило ее артистический темперамент; она была нервна, лихорадочна, иногда удивительна и всегда потрясающа. Она всецело отдавалась вдохновению, не отдавая себе отчета в том, что она делала. Иногда ей до того хотелось смеяться, что желание это разрешалось рыданиями. Эта потребность смеха начинала овладевать также и нашей нервной системой; это была неизбежная реакция после слез. Когда Леон дошел до рассказа Терамена, которого он не переносил, он выдумал, что забыл его, и Марко, предупрежденный им, вытолкнул против Тезея Пурпурина в уморительнейшем костюме. Пурпурин не заставил просить себя. В восторге, что может показать свой драматический талант, он начал, перепутывая свои две любимейшие тирады из «Федры» и «Аталии» и произнеся три строчки, дальше продолжать не мог. Князь упал на подушки, хохоча, и это послужило нам сигналом безграничного веселья.
Пока мы снимали свои костюмы, Белламар присутствовал, в свою очередь, на спектакле, данном ему самим князем.
— Господин импресарио, — сказал ему этот наивный властелин, — вы хотели скрыть от меня свою тайну, уж не знаю, почему… Как бы то ни было, а разгадал ее, и вам придется сказать мне правду. Эта молодая актриса, которую вы зовете Империа, носит, конечно, вымышленное имя?
— Мы все носим вымышленные имена, — отвечал Белламар, — и за этим не скрывается никакой тайны, заслуживающей интереса вашей светлости.
— Извините, пожалуйста. Я узнал мадемуазель Рашель.
— В ком же? — вскричал Белламар, опешив от удивления. — В которой?
— Да говорю же вам, что в Империа. Я видел Рашель один раз, и именно в «Федре». Это ее рост, ее возраст, ее голос, ее манера играть… Послушайте, признайтесь прямо, перестаньте дурачить меня. Это сама Рашель, желая наказать меня за то, что я не узнал ее сразу, запретила вам выдавать ее инкогнито?
Белламар был слишком честен для того, чтобы лгать, но, вместе с тем, чересчур хитер для того, чтобы отказаться от забавного развлечения, обещаемого нам странным заблуждением князя. Он принялся уверять его, что Империа не Рашель, но уверял его таким боязливым тоном и с такой смущенной миной, что только убедил нашего хозяина в том, что он не ошибся.
Когда Империа вернулась в гостиную, Клементи поцеловал ей руки почтительно и нежно, умоляя ее оставить при себе шаль, которую она принесла ему обратно. Она отказалась, говоря, что не имеет ни достаточного таланта, ни достаточно громкой репутации для того, чтобы принять подобный подарок. Вошедшая в эту минуту Люцинда нашла, что она очень глупа, и очень жалела, что сама не играла Федру. Регина сказала ей шепотом:
— Возьми ее, а потом отдай мне, если не хочешь ее.
Князь казался оскорбленным отказом. Белламар взял шаль и сказал, что устроит, чтобы ее приняли. Но он тихонько отнес ее в спальню князя, не без основания полагая, что не следует эксплуатировать имени Рашели и что подарок можно будет принять только в том случае, если его поднесут Империа, оценив лично ее.
Когда мы вернулись к себе, он позабавил нас рассказом о случившемся анекдоте, но прибавил, что Империа обнаружила сегодня вечером такие стороны своего таланта, что ошибка нашего хозяина была простительна.
— Замолчите, друг мой, — отвечала Империа, внезапно опечаленная. — Я лучше вас сознаю, чем я была сегодня вечером. Я произвела опыт, я играла по вдохновлению, думая, что буду крайне плоха, и намереваясь еще форсировать ноту, если рассмешу вас. Я заставила вас плакать потому, что у вас была потребность выплакаться; но возобнови я этот опыт завтра, вы рассмеетесь.
— Нет, — сказал Белламар, — я знаю в этом толк; то, что ты нашла сегодня, было на самом деле прекрасно, даю тебе в этом мое честное слово.
— Ну, если это правда, — продолжала она, — то завтра я этого уже не повторю, раз это было сделано мною непредумышленно.
— Увидим! — сказала Люцинда, поддавшаяся общему увлечению и тоже аплодировавшая своей подруге, но которой это уже надоело и которая совсем не желала оставаться в тени.
— Посмотрим сейчас же, — снова заговорил Белламар с той страстью, которую он вносил в свое преподавание, — если это только мимолетное вдохновение, осенявшее раз в жизни многих выдающихся артистов и больше не повторявшееся, я сразу пойму! Ну-ка, начни опять ту сцену!
— Я устала, — отвечала Империа, — и положительно не могу.
— Устала? Тем более! Ну, попробуй, я так хочу, это для тебя же, дитя мое! Постарайся вырезать свое вдохновение на мраморе, прежде чем оно остынет. Если оно вернется к тебе, я отмечу его подробно и потом врежу его тебе в память навсегда.
Империа села и попробовала принять прежнюю позу и выражение лица. Но ей не удалось вспомнить ни позы, ни тона.
— Вот видите, — сказала она, — это было мимолетное дуновение. Быть может, даже во мне самой ничего и не было, а с вами случилась коллективная галлюцинация, свойственная возбужденному воображению.
— Выходит, что с вами случилось то же самое, что и со мной? — сказал я ей. — В один прекрасный вечер во мне вспыхнул священный огонь, а потом…
— Это случается со всеми, — продолжал Белламар. — Я помню, что я раз сыграл Арнольфа, не говоря в нос. Утром я приколотил свою жену, а вечером сиял точно звезды. Из того факта, что после этих чудес снова поддаешься своей природной натуре, еще не явствует, что их нельзя повторить и закрепить. Не опускайте никогда рук, дети мои; Аполлон велик, и Белламар пророк его!
На другой день Белламара пригласили в кабинет князя.