Грех и святость русской истории — страница 5 из 82

В начальный период «имаху дань варязи из заморья на чуди и на словенех, на мери и на всех и на кривичах» (то есть «взимали дань варяги из-за моря с чуди, словен, мери, веси и кривичей»; речь идет о финских и северных славянских племенах). В течение определенного времени никто этому порядку не сопротивлялся, но в какой-то момент «изгнаша варяги за море и не дата им дани». А затем еще прошло время – и «идоша за море варягом» и «реша (то есть сказали. – В.К.) чудь, словене, и кривичи, и весь: «Земля наша велика и обильна, а наряда (то есть власти; иногда это неточно переводится с древнерусского словом «порядок». – В.К.) в ней нет. Да пойдете княжити и володети нами». Так в Ладоге стал править Рюрик. И снова происходит то, о чем в свое время Н.М. Карамзин в «Истории Государства Российского» написал так: «Славяне скоро вознегодовали на рабство, и какой-то Вадим, именуемый Храбрым, пал от руки сильного Рюрика вместе со многими единомышленниками».

Это чередование безропотной, безграничной покорности и столь же безграничного, беспредельного непокорства, побуждающего к борьбе не на жизнь, а на смерть, – характернейшее свойство русской истории. Нередко оно подвергается резкому осуждению, и России как бы ставят в пример страны Запада, для которых типично постоянное сопротивление общества давлению власти, почему и дело гораздо реже доходит до ярого бунта.

Однако подобная постановка вопроса едва ли основательна и серьезна: легкомысленно и даже нелепо требовать от какой-либо страны – в данном случае от России, чтобы она отошла, отказалась от присущего ей тысячелетнего своеобразия. Необходимо только ясно понимать, что своеобразие страны и народа нельзя рассматривать как заведомо «отрицательное» (и в равной мере как «положительное») явление: это именно своеобразие, в котором всегда есть свое зло и свое добро, своя ложь и своя истина, свой грех и своя святость, свое безобразие и своя красота.

Да, Россия – в отличие от тех же стран Запада – страна «крайностей», и это вызывает и проклятья, и восторги у разных людей (а нередко и у одного и того же человека в различных обстоятельствах). Но объективный и трезвый взгляд на русскую историю призван понять эту ее неотъемлемую особенность, а не хулить и, равным образом, не восхвалять ее.

* * *

В самый ранний период закладываются и основы евразийской сущности России – то есть свойственного ей слияния многообразных особенностей двух столь отличающихся друг от друга континентов. Эта двуединая природа имеет бесспорное фактическое обоснование: ведь в историческую жизнь Руси уже с конца VIII–IX века влились и европейская или, точнее, североевропейская струя в лице варягов, и, с другой стороны, пришедшие из Азии племена, входящие в состав соседнего и не раз вторгавшегося в Южную и Восточную Русь Хазарского каганата, – сами хазары, булгары, гузы, аланы и т. д., которые внесли азиатскую стихию (позднее из Азии приходили все новые и новые племена). Немалую роль на Руси сыграли хорезмийцы, которые, эмигрировав в начале VIII века из своего высококультурного азиатского государства в Хазарский каганат, ко второй трети IX века оказались в Киеве. По всей вероятности, именно от хорезмийцев были восприняты образы двух (из шести) главных языческих божеств Киева – Хоре (от его имени произошло существеннейшее русское слово «хорошо») и Симаргл.

Двуединая – евразийская – природа Руси подкреплялась и ее многовековыми взаимоотношениями с Византийской империей, которая также являла собой синтез европейской и азиатской стихий. Представления о евразийском характере Руси-России нередко весьма неточны: «евразийство» понимают как простое объединение, «приплюсовывание» европейских и азиатских этносов в составе России. На деле же только русский народ является по своей глубокой сути евразийским. Другие – западные и восточные – этносы приобретали евразийские черты, лишь войдя в состав России. Например, калмыки и казахи или, позднее, армяне и грузины стали евразийскими народами только после своего вхождения в Россию (а ранее были безусловно азиатскими).

Впоследствии отечественная мысль, начиная с Чаадаева, стала разрабатывать понятие о «всемирности», «всечеловечности» русского сознания; это присущее русскому народу качество уходит корнями в его изначально евразийскую природу, которая давала возможность без отчужденности, родственно воспринимать как все европейское, так и все азиатское, что с высшей полнотой и совершенством явлено в поэтическом мире Пушкина и о чем так глубоко сказал позднее Достоевский.

Это обращение к отделенному долгими веками русскому будущему при разговоре о древнейшей поре Руси не должно восприниматься как нечто неправомерное, как безосновательное сближение не могущих быть сопоставленными явлений. Напротив, многих изучающих историю Руси-России людей следует упрекнуть в том, что они не видят либо не хотят видеть определенного единства этой истории, не замечают повторения или, вернее, воссоздания в каждую эпоху ряда существеннейших устойчивых первооснов. Правда, и стремление показать это единство истории приводит подчас к натяжкам. Так, например, едва ли уместно предложение некоторых историков видеть в Гостомысле, считавшем необходимым призвать Рюрика в качестве правителя Руси, первого «западника», а в Вадиме Храбром, восставшем против пришедшего с Запада властителя, первого «славянофила». Но сама смена добровольного подчинения сильной власти самоотверженным восстанием против этой власти выражает всегда готовую обнаружиться особенность Руси-России, особенность, которую многие склонны оценивать как роковую, трагическую и потому-де крайне прискорбную, нуждающуюся в преодолении.

Однако роковое и трагическое – неотъемлемая сторона человеческого бытия вообще (хотя в истории разных народов эти стихии проявляются глубоко различно). Как сказал Пушкин:

…И всюду страсти роковые,

И от судеб защиты нет.

«Изъять» роковое и трагическое из истории невозможно точно так же, как невозможно изъять из судьбы человека ожидающую его смерть… И более того: без присущей ей трагедийности история Руси – как и других государств – перестала бы быть захватывающим наш разум и душу движением народа через века. Человеческая мысль давно определила трагическое как одно из проявлений прекрасного в бытии. Ведь пойти ради своих заветных целей на вполне вероятную гибель – значит преодолеть смерть, свободно избрать ее, а не подчиниться ее неизбежному приходу…

И жившие тысячелетие назад русские это ясно понимали. В 971 году князь Святослав перед заведомо неравным боем с огромным войском византийского императора Иоанна Цимисхия сказал своим воинам: «Да не посрамим земли Русскыя, но ляжем костьми ту: мертвые бо срама не имуть. Еже ли побегнем, срам имам». Обычно в этом видят выражение воинской героики, но нельзя не увидеть здесь и определенное понимание сути человеческого бытия в целом – и жизни, и смерти: человек, согласно слову Святослава, не может не думать о своем посмертном бытии: каким он останется – мертвым – перед лицом мира…

Широко распространено представление, что отделенные от нас тысячелетием предки были темными, «полудикими» людьми; однако на деле вопрос должен решаться совсем по-иному. В те далекие времена сознание людей еще не выражало себя на том тщательно разработанном в новейшую эпоху «языке» богословия, философии, науки, которым теперь каждый из нас более или менее владеет. Но в иной форме, на ином языке люди и тогда выражали многое из того, что ныне может казаться достоянием только «образованного» (в современном понимании) человека…

* * *

Изложенные выше летописные сведения о первоначальной Руси относятся большей частью к X веку; более ранний период отражен в летописи крайне скудно. Но сохранились сочинения константинопольского патриарха Фотия, в которых повествуется о событиях, происходивших в IX веке, в 860-х годах. Как уже говорилось, летом 860 года киевский правитель Аскольд под давлением Хазарского каганата совершил мощный поход на Константинополь. И современник и даже непосредственный участник обороны Константинополя от русского войска Фотий писал по горячим следам события, совершившегося 18 июня 860 года:

«Помните ли тот час невыносимо горестный, когда приплыли к нам варварские корабли, дышащие чем-то свирепым, диким и убийственным… когда они проходили под городом, неся и выставляя пловцов, поднявших мечи?… народ вышел из страны северной, устремляясь как бы на другой Иерусалим… держа лук и копье…»

Фотий особо подчеркивал своего рода недоумение: как эти варвары осмелились напасть на великий город и действительно стали для него грозой: «Я вижу, как народ, грубый и жестокий, окружает город, расхищает городские предместья, все истребляет, все губит… всех поражает мечом… Народ, где-то далеко от нас живущий, варварский… без военного искусства, так грозно и так быстро нахлынул на наши пределы, как морская волна…»

Следует сообщить, что византийская армия во главе с императором воевала в это время с арабами далеко от Константинополя, а флот ушел к острову Крит. И «всякая надежда человеческая оставила здешних людей… – продолжает Фотий, – трепет и мрак объял умы, и слух отверзался только для одной вести: «Варвары уже перелезли через стены, и город уже взят врагами…» Но тут происходит неожиданный поворот событий: «Когда легко было взять его (город), а жителям невозможно защищать, то спасение города находилось в руках врагов, и сохранение его зависело от их великодушия». Фотий даже скорбит по этому поводу, ибо «возвышается человеколюбие неприятелей – так как город не взят по их милости – и присоединенное к страданию бесславие от этого великодушия неприятелей усиливает болезненное чувство пленения». Но так или иначе, «мы увидели врагов наших удаляющимися». Фотий далее объясняет это так: «…ризу Богоматери все до одного носили вместе со мною для отражения осаждающих и защиты осажденных… Как только девственная риза эта обнесена была по стене, варвары сняли осаду города».