Грех содомский — страница 7 из 9

— Ничего, Валенька, ничего… Пришла в голову глупая песня: ни с того ни с сего, ни к селу ни к городу… Теперь-то уже совсем ни к чему… Посмотри, как красиво. Да ты не на меня смотри, а вот сюда…

И Глеб, пользуясь моментом, когда она повернула лицо к окну, неожиданно обнял ее за талию, сильно привлек к себе и горячо, долгим, тихим поцелуем впился в ее полураскрытые губы… У обоих захватило дух…

— Сумасшедший, Глеб, — оторвалась от него Валентина Степановна. — Любишь, да?.. Медвежонок косолапый, разве так можно обращаться с женщиной. Задушишь когда-нибудь…

В то же время она нежно взяла его руку, погладила ее, поцеловала и осторожно положила ее обратно к себе на талию.

Северный экспресс, на ходу раскачиваясь, вздрагивая и изредка издавая пронзительные, длинные свистки, бешено мчался на юго-запад, пересекая чистенькую, прилизанную, принаряженную, как старая петербургская кофейница к празднику, германскую равнину. Солнце садилось за холмом, поросшим стриженым лесом и увенчанным посредине какой-то старинной, с башенками, постройкой. И казалось, что могучий стальной поезд, словно затравленный зверь, напрягает все свои силы, горит последним желанием как можно скорее домчаться до того холма и, перемахнув через него, со всего разбега врезаться в небосвод, меж землею и солнцем, чтобы не дать ему закатиться, не дать ночи, которая уже гналась по пятам его, закрыть высокое, прозрачное небо и зеленую, полную жизни землю.

Справа и впереди поезда все было залито ярким светом, горело багрянцем, отливало чеканным золотом, сзади же и слева уже подымались туманные сумерки и смотрели вслед, как стеклянный, немигающий глаз мертвеца. Оттуда тянуло сырым холодком…

Пикардины стояли у широкого, зеркального текла, плечо в плечо, рослые, стройные, и любовались красками заката.

В коридор вышло еще несколько человек пассажиров. Одни направлялись в салон-вагон, другие же просто размять ноги перед сном.

— Какая красивая парочка, — тихо шепнула молодая полька на ухо сопровождавшему ее мужчине, — наверно, молодожены.

— Да, это сразу видно, — лукаво подмигнул ей плотный блондин с бритой актерской физиономией. — Она хорошо сохранилась, но все же, несомненно, старше его… Во всяком случае, это брак по любви, а не по расчету: очень уж у них обоих радостные сияющие лица.

— Уйдем, не будем им мешать, — тихонько потянула его полька за рукав, и они незаметно скрылись за дверью одного из купе.

Солнце садилось ниже и по мере того, как приближалось к земле, делалось все больше и краснее. Пикардины рассматривали открывающиеся перед ними ландшафты, а мысленно унеслись далеко-далеко, так что даже не заметили появления и исчезновения шушукавшейся на их счет парочки. Там, далеко, из окон их дома виден такой точно закат. В памяти встал знакомый город, вырос в мельчайших подробностях, вспомнился последний, только что пережитый год… Друзья, приятели, случайные знакомые, и ни одного человека, с кем бы они были вполне откровенны, чувствовали бы себя совершенно свободно и легко… От всех приходилось таиться, со всеми играть комедию…

После доноса Стефании, который, казалось, был затушен в самом же начале, по городу начали носиться какие-то слухи, неясные, глухие, но они ширились и липли, как клочья паутины.

Вскоре обязательные кумушки начали добродушно пересказывать Валентине Степановне ходившие по городу сплетни; при этом кумушки, как водится, охали и ахали и возмущались, как это хватает у людей подлости всех пачкать своими грязными выдумками.

— Представьте, милая, ведь придумают же, пакостники, ведь откроется же рот сказать этакое. Да еще на кого?

А сами в это время пытливыми взглядами пронизывали Валентину Степановну, осматривали ее фигуру, примечали малейшее движение лица и потом, между прочим, к слову, спрашивали ее:

— А Глебик у вас все еще как маленький, в одной с вами спальной спит и голышом гимнастику свою проделывает. Конечно, конечно, милая; для матери ее дитя, хотя бы оно уже своих ребят вынянчило, все еще маленьким, несмышленым кажется. Хе-хе-хе!.. А люди Бог весть что готовы сплести.

Приходилось сдерживать себя и улыбаться, поддакивать и лгать, лгать без конца: лгать глазами, языком, даже своими желаниями и привычками. Пришлось устроить Глебу отдельную спальную, боясь выслеживания прислуги, сходиться украдкою, воровски, а днем не позволяя себе лишнего объятия, даже слова или взгляда…

Чтобы повлиять на кумушек, Валентина Степановна «записалась в старухи»: изменила прическу, стала носить темные, свободные платья, скрывающие ее стройную фигуру. Глеб же стал посещать товарищеские вечеринки, попойки и кутежи. Несколько раз он ездил даже с товарищами к проституткам и в публичные дома и, чтобы не выделяться, оставался там до утра… Хорошо оплаченная нм девушка рада была возможности спокойно поспать всю ночь, и никто не знал о том, что он не дотрагивался до нее и всю ночь дремал полураздетым на краю ее кровати или в кресле.

Было стыдно, ежеминутно возмущение готово было прорваться наружу. Но безумный призрак ужасного насилия, которое могли совершить над ними, ковал волю, делал нервы стальными, искажал живую игру лица в чужую, мертвую, противную маску…

Мучительно длинный, постылый, противный год!

Боже, как радостно, как хорошо, как необычайно легко дышать от сознания, что все это позади и не вернется никогда. Тяжелое материально положение, добровольное, вечное изгнание, отречение от всего родного, близкого, даже от своего собственного, привычного имени, все лучше, все легче, во сто крат легче одного такого года.

Глеб кончил училище, и они под предлогом необходимости переезда в университетский город ликвидировали свое имущество. Затем взяли заграничные паспорта, каждый отдельно, захватили с собою прислугу и поехали отдыхать до начала учения в университете за границу. Сейчас же после границы Валентина Степановна передумала, отправила прислугу назад, причем «по ошибке» дала горничной не ее, а свой паспорт… Правда, она сейчас же спохватилась, заявила о своей ошибке, послала телеграмму на границу, словом, сделала все, чтобы гарантировать горничной беспрепятственный проезд домой и получение своего постоянного паспорта, но пока что сама осталась с видом на жительство на имя Ананьевской мещанки Ефросинии Климовны Тырсовой, бездетной вдовы 31 года.

В Берлине вместо того, чтобы, как ей рекомендовали, подождать сутки и обменять у русского консула паспорт прислуги на свой, она, не выходя даже из вокзала Фридриха, пересела в другой поезд и помчалась в Париж — к цели их поездки.

Солнце уже касалось краем своего громадного, медно-красного диска земли. Прямо над ним, точно длинная белая рыба с перламутровыми плавниками и золотистым брюшком, остановилось в задумчивости легкое, одинокое облачко.

Старинная с башенками постройка осталась уже далеко позади. Прямо перед поездом стлались хлебные поля, пересеченные ровными длинными шоссе, усаженными с обеих сторон куполообразными или пирамидальными деревьями. Северный экспресс мчался все так же прямо на диск солнца, и казалось, что он напрягает свои последние силы и ураганом несется по удивленной, встревоженной им равнине.

— Свобода, Валенька, свобода! Там, за этим вечно радостным, золотым солнцем. Полная свобода. Можно с ума сойти, Валик, от радости!

— Детка моя, возлюбленный мой, радость моя, свобода! Не надо больше притворяться, лгать, фарисействовать. Жить и не знать вечного гнусного страха, не чувствовать своего бессилия, приводящего в ярость, доводящего до ненависти. Ты прав, Глебушка, есть от чего сойти с ума. Подумать только, что никто больше не будет интересоваться нашей жизнью, никто не будет залезать в нее своими корявыми пальцами.

В коридоре, кроме них, теперь стояло еще несколько человек, меж которыми могли быть русские, может быть, даже полицейские агенты, и они говорили совсем тихо, почти про себя, понимая друг друга больше по выражению лица, чем со слов. Близко прижавшись один к другому, они чувствовали, как что-то тает в их душах, уходит что-то темное, тяжелое, и радость, не передаваемая словами, необъяснимая радость жизни, свободы и душевного покоя разливается теплою волною по всему телу, застилает глаза, заставляет по-новому дрожать и биться истомленное сердце.

IX

Громадный, полутемный, с пыльным и задымленным стеклянным куполом Северный вокзал гудел, как колоссальный улей, одновременно несколько поездов входили и выходили из него, и десятки тысяч приезжающих на праздник подгородных и провинциальных жителей и спасающихся от них за город парижан, все одинаково весело настроенные, шутливые, радующиеся заранее от души предстоящему праздничному отдыху и развлечениям, беззаботные, как дети, болтливые, добродушные и нарядные, группами и в одиночку прокладывали себе дорогу сквозь густую толпу. Стоило в этой толпе кому-нибудь бросить удачное острое словцо, как оно подхватывалось и начинало летать с одного конца вокзала в другой, все округляясь, расцвечиваясь, сопровождаемое взрывами раскатистого, здорового смеха. Стоило одному от избытка жизнерадостности запеть модную песенку, и она уже неслась из нескольких десятков глоток, и бравурный, кокетливый мотив ее заглушал клокотание пара, свистки локомотивов и весь несовместимый хаос вокзальных звуков…

Был вечер 13 июня — канун самого шумного парижского праздника. На улицах было еще светло, только что заканчивался трудовой день, но праздничное настроение уже лилось по ним широкой, бурливой, перекатною водною…

Пикардины двигались среди моря голов, экипажей, автомобилей и трамваев под непрерывный гул, грохот, звон, хлопанье бичей, смех, песни и возгласы… Вакханалия, длящаяся двое суток, началась. Еще не угас дневной свет, а уже вокруг сверкали миллионы огней: балаганы, карусели, рулетки, тиры, рестораны торопились начать свою ночную, крикливую, залитую электричеством жизнь.

Огромный Париж превратился в сплошную ярмарку, а выставившие свои столики до самой середины улицы кафе и выстроенные ими на всех перекрестках эстрады для музыкантов, арки и гирлянды превратили его в сплошной, празднично убранный ресторан дешевого пошиба и народный танцкласс…