устами не валяется и к себе в избу не водит. В Терзе ее не очень любят за нрав, строптивая девка, неуступчивая... Один тут спьяну решил ее к забору прижать, так потом с неделю на полатях отлеживался, после того как она его мордой о тот же забор повозила. – Прасковья Тихоновна склонилась к Маше и прошептала: – Ох, пришелся Антоша ей по душе, кабы к осени свадьбу не привелось играть.
Маша невольно вздрогнула, а сердце сжалось в дурном предчувствии. Неужели ради Митиного освобождения придется пожертвовать еще одной любовью – любовью Антона и гордячки Васены? И вправе ли она разбивать эту едва зародившуюся, но уже изначально обреченную любовь? Молодые люди не вольны в своих чувствах, и ей надобно взять новый грех на душу, чтобы выступить в роли коварной разлучницы, похоронить еще одну надежду на счастье. И не зря Антон переживает так сильно, молчит, страдает, и все потому, что давно уже знает – им с Васеной никогда не быть вместе.
Девушка стиснула ладони, стараясь не выдать своего смятения. Не дай бог, Антон взбунтуется, откажется расставаться с Васеной, и тогда все ее планы полетят насмарку. И она не сможет воспротивиться его решению, потому что не вправе распоряжаться чужими судьбами так, как распорядилась своей.
Она подняла глаза на хозяйку и непроизвольно вздрогнула. Прасковья Тихоновна, прищурившись, смотрела на нее, и было в ее взгляде нечто такое – не совсем понятное и потому тревожное, что Маша внутренне съежилась от страха. Неужели хозяйка что-то заподозрила? Она нервно сглотнула и, постаравшись придать своему лицу самое безмятежное выражение, спросила:
– Выходит, Васена сирота?
– Сирота, сирота, – закивала головой Прасковья Тихоновна и, встав со стула, взбила небольшую подушку, на которой сидела. Потом опять опустилась на сиденье, сложила руки на коленях и издала глубокий и продолжительный вздох – первый признак того, что настроилась на долгий и обстоятельный рассказ.
...Как и Маша, Васена осталась сиротой в пять лет, отец ее погиб во время аварии на домне, мать через год утопилась в заводском пруду, после того как над ней надругались солдаты из охраны острога. В опекуны к Васене определили деда Ермолая, человека не злого, но вздорного, ни к какому путному делу, кроме шатания по тайге, не приспособленного. Соседи над ним посмеивались: «Не вышло из мужика ни работника, ни охотника!» Но все же на две кухни – плац-майора и начальника завода – дед исправно поставлял битую птицу: уток, рябчиков, тетеревов, а с наступлением сезона ягоды, грибы, орехи... Изредка, непонятно откуда, у старика появлялись вдруг шальные деньги, которые незамедлительно уплывали в руки целовальнику казенной лавки. Допьяна дед Ермолай никогда не напивался, но и трезвым редко бывал.
Эти неожиданные всплески непомерного для этих мест расточительства вызывали в поселении самые разные толки и пересуды, но все они сводились к одному: дед, без всякого сомнения, где-то бергалит. Ничем другим объяснить его долгие отлучки из Терзи на неделю, а то и на две было нельзя. За Ермолаем пытались следить. Но дед, стоило ему зайти в тайгу, так запутывал свои следы, настолько умело уходил от преследователей, что всем любителям поживиться золотишком за чужой счет только и оставалось, что чесать в затылках и с огорчением признавать: хитроумный старикашка оставил их с носом.
Женка его, Глафира, смирилась с невеселой своей судьбой, мужа не грызла и не перечила против его скитаний по лесу. Да, по совести сказать, на лучшую долю она и не рассчитывала. С детских лет болезненная и тощая, она к тому же и лицом не удалась – да так бы, наверное, и осталась старой девкой, вековухой, если бы нежданно-негаданно не посватался к ней Ермолай. Не посмотрела Глафира на начинавшую седеть бороду и вздорный нрав – согласилась.
Васенку она приняла хорошо. Хоть и малолетка, от пенечка два вершка, а все помощница и по дому, и по огороду. Сама Глафира часто, бывало по два-три дня, лежала пластом, и тогда в неубранной, замусоренной избе было совсем неприглядно.
Да и по натуре своей Глафира была не сварлива, сироту жалела и помаленьку, втайне от деда, баловала: то пряник в руку сунет, то кусок сахару. Ермолай подобное баловство не понимал и сердился, если замечал, что жена и Васена о чем-то шепчутся между собой.
...Четырнадцатый год пошел Васене, когда Ермолай впервые взял ее с собой на охоту.
– Ишь, чего надумал, старый черт! – ворчала Глафира. – Долго ли до греха! Того и гляди, потеряется дите в тайге, не сносить тогда тебе головы!
– Не потеряюсь, тетечка Глаша, ей-богу, не потеряюсь, – упрашивала ее Васенка. – Я следочек в следочек за дедуней пойду.
– А если уркаган какой встретится или беглый? Оне ведь не пожалеют!
– Кто нас т-тронет, тот т-три д-дни н-не проживет, – петушился дед, как всегда малость заикаясь. – Д-две головы – н-не одна!
Но Глафира сердилась еще пуще:
– Какие две головы? Одна – пустая, старая, а другая и вовсе – малая!
Что старая – верно, а малая?.. Это как сказать. Васена посмотрела на тетку Глафиру сверху вниз и улыбнулась. Была она не по годам рослая, уже в то время на голову выше тщедушной Глафиры. И не хлипкая, как стебелек, что гнется под колосом, а ладная, крепко сбитая. Слободские парни уже начали на нее заглядываться. Может, потому и опасалась тетка Глафира отпускать ее с дедом в лес?.. Но тогда Васене это было невдомек.
Вернулась она из тайги сама не своя. Ходила по двору задумчивая, на вопросы тетки отвечала невпопад... Прожила всю свою жизнь, почитай, на лесной опушке и не знала, какая она – тайга! И ходить по ней совсем по-другому, чем собирать грибы или ягоды в ближнем березняке, и запахи иные, и воздух...
И всю ночь она не спала, будто опять бродила в зыбком полусне по простроченной золотом и пламенем осенней тайге...
Проснулась рано и первым делом спросила:
– Сегодня пойдем в тайгу, дедуня?
Глафира опять заворчала сердито:
– Дома делов невпроворот. Лук надо вытаскать, просушить, в плети повязать...
– Все сделаю, тетечка. К обеду сделаю. А после обеда пойдем, дедуня?
– Да что же ты, Васька, – господи, прости меня, грешную – заместо собачонки к нему пристроилась? – окончательно рассердилась Глафира, но на икону перекреститься не забыла. – Виданное ли это дело – девке по горам да лесам скакать?
И тогда Васена, решительно насупившись, попросила:
– Купи мне ружье, дедуня. Я с тобой охотиться буду.
Глафира только руками всплеснула, а дед Ермолай хитро прищурился и неожиданно захихикал:
– А что? Дело ведь девка говорит. Какая никакая, а все подмога. Я уже того, считай, отохотился. Глаза не те, и слышу плохо. Намедни в кочку вместо утки стрелил.
– Все равно это не бабье дело, старый! – не сдавалась Глафира, но дед отшучивался:
– Так и Васька покуда еще не баба!
Пришлось Глафире сдаться, да и где уж устоять одной против двоих!
– Развяжи мошну, доставай деньгу! – скомандовал дед.
– Вот-вот, – запричитала Глафира, – опять в девчонкино приданое лапу запускаешь?
– Не бойся, не пропью, – успокоил ее супруг, – сама знаешь, сколько возьму, все возвращаю. Ермолай дело знает! Наперед надо купить, потом копыта обмыть. Доставай, старая, пока я не разозлился.
Вздыхая и причитая, полезла Глафира в подполье. Достала надежно припрятанный кисет. В кисете лежали Васенкины деньги, когда-то выплаченные ее матери заводской конторой за погибшего мужа. Дед вытребовал у Глафиры еще иголку, новую, не использованную, и пошли покупать ружье в заводскую лавку.
Ружей в лавке было более десятка. Матово поблескивая обильно смазанными стволами, стояли они до поры до времени в деревянных гнездах, дожидаясь, когда придут дед Ермолай и Васена, чтобы выбрать самое лучшее из них.
Прасковья Тихоновна, присутствовавшая при покупке, посмеиваясь, вспоминала, как сияли при этом девчоночьи глаза, как довольно щурился и кряхтел старый Ермолай.
Васена точно прилипла к прилавку, не в силах отвести взгляда от ружей. У нее даже дух перехватило от предвкушения радости: подумать только, скоро одно из них станет ее собственным!
Сперва дед Ермолай прибросил каждое ружье на вес, отобрал четыре самых легких и выложил их рядком на прилавок. Потом взял одно из них и передал Васене.
– Держи эдак! – И показал, как держать: левой рукой за конец ствола, правой – за ложу, курком вверх.
Руки у Васены тряслись, как овечий хвост, от нетерпения и сильнейшего волнения.
– Не дергайся! – прикрикнул на нее Ермолай.
Достал из кармана завернутую в чистую тряпицу иглу и осторожно уложил вдоль ствола, перед тем сильно его намуслив.
Иголка не скатилась, лежала плотно.
– Добро! – сказал Ермолай и, ухватясь правой рукой наизворот за шейку ложи, стал медленно поворачивать ружье так, что конец ствола описал в воздухе полный круг.
Васена, Прасковья Тихоновна и ее ныне покойный муж Захар, тоже, кстати, отменный рыбак и охотник, а также все пребывавшие на тот момент в лавке терзинцы наблюдали за дедом, затаив дыхание.
Иголка, хорошо заметная на темной поверхности ствола, по-прежнему держалась плотно и падать не собиралась.
– Добро! – повторил Ермолай, закончив оборот, и приказал Васене: – Сними иглу!
Тот же самый прием дед повторил и с остальными ружьями. Но из трех только еще одно удержало иглу на полном обороте.
– Ну, которое из двух возьмем, дочка?
Перескакивая взглядом с одного ружья на другое, Васена даже покраснела от возбуждения, боясь ошибиться.
– Вот это! – и показала на то, у которого ложе темнее и курок с красивой насечкой.
– Сейчас проверим, верный твой глаз ай нет? – усмехнулся Ермолай.
Он снял оба ружья с прилавка, поставил их прикладами на пол и, накрыв ладонями концы стволов – правой ружья, выбранного Васенкой, левой – другого, с силой надавил. После этого показал девчонке обе ладони. На правой кольцевой оттиск был четче, а выпуклый кружок темнее.
– Выходит, глаз твой верный, – похвалил воспитанницу Ермолай и подал ей ружье с темным ложем и красивым курком.