Прасковья на ферме была. Клава видела Лешу, как он от автобусной остановки шел, — сказала. Пока Прасковья подошла, помыла доильный аппарат да пока прибежала домой — Леша уже переоделся. Чемодан его с кое-какими подарками, купленными наспех, открытый на лавке лежит; костюм городской тут же сброшен. Сын, оказывается, уже переоделся, и звонкий голос его слышен во дворе. Леша помогал Игнату, который ворота в коровнике меняет. Удивилась Прасковья: никогда раньше, в обычные свои приезды, он не возился по хозяйству.
Удивилась, но удивления своего вслух не высказала.
Но вскоре само все объяснилось.
Сели, значит, ужинать, а Леша и говорит: «Я насовсем возвратился — не выдержал». И, видя, что родители грустны, рассказал, чтоб их успокоить. Мол, я даже и не представлял себе, что это за работа такая — стоять на конвейере. Думал: все равно, где бы ни работать, лишь бы с автомобилями возиться. А оказалось, за всю зиму я ни разу никакой машины и не видел. Только знай одну и ту же гайку завинчивай. И все. Каждый день одно и то же: гайка и снова — гайка. И это не самое страшное. Самое страшное, что работа посменная: неделю работаешь днем, а другую неделю — ночью. Никакая учеба в голову не лезет. Записался в вечернюю школу, да бросил. Приходишь с ночной смены, а напарник спит. Кто спит, а кто после получки бутылку купил, к столу зовет. А третий жилец девку привел, сидят они на койке, в углу, шушукаются, ждут, пока погасят свет. Нас ведь четверо жили в комнате, и все ребята из армии, по лимиту.
«Смотрю я не себя: постирать некогда, в кино сходить некогда, за всю зиму раза три был. Да и по вас соскучился, мам. Плюнул я на все — и на работу чистую, и на московскую прописку, — и прикатил, вот!»
Вернулся — и вернулся, чего же тут поделаешь, коль работа не понравилась? Грустно, конечно, Прасковье, что не посчастливилось сыну, как другим, в городе устроиться. Грустно, но и радостно: все-таки со стариками тоже надо кому-то жить!
Возвращению Алексея рад был и Варгин. Небось не много было таких, кто после армии в колхоз обратно возвернулся. Колхоз богатый стал — для мужика всякая работа найдется. Одних этих автомашин десятка два.
Тихон Иванович сразу же определил Лешу шофером на новый ЗИЛ. Уедет он в рейс, и весь день нет его, даже на обед не является. Где он пропадает — о том лишь председатель знает.
Председатель да еще вездесущие бабы.
Снова Прасковье разные слухи доходили. «Видели Лешку твово с Зинкой. Из леса с ней ехал. Она — в кабине, счастливая, смеется».
Прасковья хмурилась, слушая баб. «Вот он по кому соскучился-то. Вовсе не по старикам, а по Зинке своей!» И для Прасковьи, вырастившей троих чужих детей, болью оборачивались эти его слова. Она исподволь пытала Лешку, хотелось узнать, насколько правы бабы. Не такую жену она хотела для своего Леши. Она расспрашивала: где проводит все дни? Куда ездит? Бреясь или торопливо, как всегда, завтракая, он отвечал, что возил в поле семенную картошку. Еще ездил на заправку.
«Так, все понятно, — думала она. — Заправочная станция — вблизи города, рядом с совхозом, где Зинка в бараке живет». Ждала Прасковья, что Леша про Зинку скажет. Но он только фыркнул самодовольно. Тогда она, теряя терпение, сказала:
«Бабы сказывали, что с Зинкой видали тебя в лесу».
«Я люблю ее, мам», — вдруг сказал он просто.
И от этих простых слов все сжалось в груди у Прасковьи. Она ждала чего угодно: уклончивого ответа, глупой усмешки — только не этого «люблю!».
«Да разве своих девок в селе мало? — думала Прасковья. — Все на виду выросли. Каждую небось знает с малых лет». А эти, барачные, как она их про себя называла, что ни есть — последние люди. И хоть Зинкины родители своих детей довели до дела, но уж одного того хватало для неприязни к ним Прасковьи, что за свою жизнь они так и не смогла выбраться из барачной каморки.
«А сегодня он о свадьбе заговорил, — сокрушалась она. — Поди ты — и барачной невестой не побрезговал».
Прасковья шла межой. Она видела, что Клава и Стеша идет лениво, ее поджидают. Но ей не хотелось догонять их. Они сразу же поймут ее настроение и начнут выпытывать, что случилось.
Клава только и ждет, чтоб почесать язык по такой-то причине.
22
Стойло определили пока в Погремке.
Есть место такое за селом — две неглубокие проточины идут с разных сторон: одна из Коростова, другая — с Дальних Дубков. Весной, в паводок, бегут по полям ручьи. Они, словно чужие, разбежались в разные стороны. И вдруг у села сходятся, образуя широкий лог. Посреди лога — овражек, где бью семь родников. Все лето по тому логу течет ручеек. Но зато тут раньше, чем в других местах, появляются проталины, растет щавель.
Сколько помнит Прасковья — вся ее жизнь связана с этим логом. В детстве она любила играть тут в лапту, в клеп. Где раньше всего сходит снег? В Погремке! Где полня в мае покрывались травой-муравой? В Погремке!.. и все дети, после школы, бежали сюда, за село. Бегала с ними и босая голенастая Параня Ядыкина. И не было ей равной по ловкости да по резвости.
Потом, когда Прасковья выросла, узнала, что через Погремок идет дорога в Исканский лес. Бабы ходили в лес за дровами. Проводив коров в стадо, тайком от соседки, шныряли по лесным опушкам, собирая белянки да чернушки. В войну только и жили лесом этим. Подбились бабы с дровами — в лес; пришла пора ягод, все от мала до велика — в лес. Грибы пошли — само собой: встанешь чуть свет, управишься со своей группой — в лес, за Погремок.
И в лес бегом и из леса.
Сколько годков-то Прасковья тем и жила, что бегом бегает, на своих-то резвых ногах! Бегала — да и все теперь бегает. Взгляни на деревенскую улицу — увидишь хоть одного спешащего мужика? Нет, не увидишь. Если кто и спешит, меся ботами весеннюю грязь, так это баба. Потому как у бабы всегда сотня неотложных дел: на ферму надо, свою корову надо подоить да всех мужиков обмыть-обстирать.
И так вышло, — хоть не хотелось Прасковье догонять баб, — она тут же, на меже, догнала их.
Пошла рядом, тяжело дыша.
— Чой-то ты, Прасковья, заколготилась нонче? — спросила Клавка, улыбаясь ей как подруге, хотя Прасковья в матери ей годится.
— Ноги сдают, бабы. Утром встанешь, а они как ватные какие-нибудь, — призналась она.
— Ешь рис, — посоветовала Стеша. — Моя золовка вот так же на ноги жаловалась. Так один знакомый человек посоветовал ей утром, натощак, есть рисовую кашу без соли. Что ты думаешь? Помогло. Через месяц золовка бегала как молодая.
— Брехня все это! — подхватила Прасковья. — Сколько за жизнь-то свою облетишь на этих ногах? Рисом небось не возвернешь былого.
— У мужиков не болят, — сказала Клавка. — Они болят от беготни.
«У твоего не заболят!» — подумала Прасковья, глянув на Клаву.
Если есть в селе хоть одна счастливая пара, так это Сусакины: Клавка и ее муж, колхозный кузнец, Семен. В ребятах Сеня этот незаметный был. Был он чуточку рыхловатым, малоподвижным подростком. Из армии пришел — все в город норовят, а он в колхозную кузню молотобойцем определился. Смех один: кто теперь в кузне-то работает? Вместо сарая мастерскую себе на задворках сгородил и сидит в ней по вечерам. Возится со старым мотороллером, отслужившим свой век. Все лето только и слышится: фыр! фыр! Это Сенька заводит мотороллер, а он не заводится. Выедет на улицу, а ребята его сзади толкают, смеются: «Приказал долго жить!» Семен только отмалчивается. Он знает, что рано или поздно добьется своего: железка заработает.
И правда, бьется над мотором все лето. Но мотороллер у него все ж заговорит. Глядишь, однажды Сенька понесся на нем из одного конца деревни в другой, всех прохожих выхлопными газами обдаст. Бабы с удивлением смотрят ему вслед: здоровый детина, гривастый, с массивным задом, который не умещается на узеньком сидении мотороллера, едет по деревенской улице, распугивая кур. Взрослого ли человека это дело?
Однако кто знал Семена, тот снисхождение к нему имел: Сеньку в деревне считали чудаком. Женился на Клавке — от отца надумал отделиться. Участок себе выхлопотал на Бугровке, у самого пруда. Поставил избу — деревянную, под черепичной крышей, а избу, а хоромы. Обшил дом «в елочку». Наличники и фронтоны сделал резные. Наверное, не было такого дня, чтоб он о своем доме не думал, — о том, как украсить да благоустроить его. В старину, бывало, фронтоны из дерева вырезали. А он надумал вырезать их из листового железа. Узоры сделал, покрасил их. Такому дому не в Загорье стоять, возле тухлого пруда, а впору на Нижегородской ярмарке красоваться. Любопытные ходили смотреть на избу, как на картинку какую-нибудь. Удивленно кивали головами: «Ну и Сеня! Ну и рукодельник! Какую красоту-то сгородил!» А что в доме-то понаделал — какие радио и телевизоры, — о том и говорить нечего.
За таким мужем и Клавка что тебе пава. Двоих родила, молодая еще, а уж раздалась, подобрела — не идет с подойником, а плывет, как гусыня.
Так незаметно, за ленивыми разговорами, он дошли до Погремка. Было тепло. Ветер так и обжигал. Над лугом висело марево. Жаворонки пели, перебирая прозрачными крыльями. Прасковья сняла с себя платок и, как бывало, в одном сарафане, шагала легко, размашисто. Думала, что никуда не ушли годы, а она, как и прежде, молодая и сильная.
Погремок перешли у верхнего пруда.
От Погремка осталось лишь одно название — ручей давно уже не гремит. Тихон Иванович запрудил лог и поставил три запруды: одну выше села, а два пруда — внизу, за селом. В пруды запустил карпа, охрану выставил, и все лето кормил рыбу отрубями. Говорят, тоже доход осенью — только мороки много с рыбой.
Выше села, где было стойло, овражек у самой воды. Пожевывая жвачку, кучкой лежали коровы. Между коровами, пощипывая траву, ходило десятка полтора овец с кривоногими ягнятами.
Это все, что осталось от сельского стада.
Каждая хозяйка, замолкнув, уже приглядывалась к стаду, отыскивая взглядом свою комолку. И Прасковья тоже приглядывалась. И уже нашла взглядом Красавку, когда Клава толкнула ее в бок: