Грехи наши тяжкие — страница 35 из 73

А улыбалась Долгачева совсем по другому случаю. Как-то два года назад, когда колготились с этим чаепитием, приехала она в Березовку.

Серафим Ловцов оказался в конторе. Приехали они на ферму. Коровник — на окраине села. Крыша подновлена, поблескивает серым шифером. Но не крыша интересовала Долгачеву: она попросила его проводить в красный уголок. Серафим знал, что Екатерина Алексеевна сейчас про чай будет спрашивать. А чаепитие у него уже было заведено. Пока шли, Серафим рассказывал, как он покупал самовар, посуду, как доярки полюбили эти вечерние чаепития.

Заходят, значит, они в красный уголок. А там, вместо доярок, за чайным столом сидят двое мужиков — в телогрейках, в шапках — и заскорузлыми руками пью из фарфоровых чашек портвейн. Ловцов как рявкнет на них: «Убирайтесь вон!» они схватили недопитую бутылку да на улицу: «Извините, замерзли!»

Долгачевой смешно, а Ловцов возмущается: «Я их проучу, как пить».

«Что ни делай, а мужики быстро все обернут в питейное заведение», — подумала она.

Ее воспоминания перебила Клава Сусакина.

— В новом комплексе будет хорошее помещение для красного уголка, — сказала она. — Вот там мы попьем чаю.

— Хорошее будет помещение, только чаевничать будет некому, — в тон ей заметила Прасковья Чернавина.

— Это почему же некому?

— Как почему? Очень просто: теперь нас дюжина доярок с трудом со стадом управляется. А на новой ферме с этим же стадом будут управляться шестеро. Сменная работа, как на фабрике. Варгин сказал, что пошлет учиться на «Тэндем» только молодых. Ну а нас, старух, на пенсию.

— А разве плохо — заслуженный отдых? — сказала Клава и вздохнула. Но вздох ее был не сочувствующий, а лукавый.

Доярки помолчали, прикидывая, кого пошлют, а кого — нет.

— Надоело не надоело, а привыкли. На пенсию уходить не хочется, — призналась Прасковья. — В бабки, внуков качать, рано еще.

— Разве у вас уже есть внуки? — улыбнулась Екатерина Алексеевна. Прасковья выглядела молодо.

— И-и!.. — запела Светлана Хитрова — и даже чашку отставила. — У нее уже пять внуков. Последнего, Лешку — сына, она уже женила.

— Женщине что дети, что внуки — одна цена, — вступила в разговор доярка, сидевшая напротив Долгачевой. — Подбросят тебе: ничего, мол, бабка выкормит.

— Что же поделаешь? — Прасковья тоже отставила чашку. — Своих выкормили и их выкормим.

И разговор у них пошел о детях и внуках: кто да как растил детей; кто помоложе, вроде Клавки, они о своем — про наряды; пожилые стали обсуждать теперешнюю молодежь, — что сыновья и дочери родились иждивенцами, лишь кривляются перед зеркалом да ходят на танцы. А вырастут — улетают в город.

Долгачева молчала: ей нечего было сказать про свою девочку. Лена росла без матери, сама по себе: ходила в школу, обедала, делала уроки — и все одна. А мать приезжала поздно, усталая, погруженная в свои заботы, и эти заботы пугали девочку. Она старалась не приставать к ней, не беспокоить ее своими просьбами. Даже в те немногие минуты, когда они оставались вдвоем.

Екатерина Алексеевна лишь переводила взгляд с одной доярки на другую и думала, что в их детях, в их отношении к родительскому труду и закладывается наше будущее. И как раз об этом, о детях, о своем будущем, мы никогда не говорим.

Слушая доярок, Долгачева решила, что в докладе на пленуме райкома надо как можно больше сказать о детях: о том, что в старое время дети доставались труднее, чем теперь. Но воспитывать их было проще: с самой весны и до поздней осени бегали они босые. Кроме горбушки черного хлеба ничего не видали. И были довольны. А теперь каждому подай белый хлеб, транзистор, мотороллер, то да се — угоди.

— Хватит, бабы, языки чесать! — оборвала разговор Клавдия Сусакина. — Не надо нашу молодежь ругать. Все равно она умнее нас с вами. Лучше расскажите, Екатерина Алексеевна, как другие люди живут. Правда ли вон в Успенском совхозе в каждом доме газ, теплая вода, душ. В два этажа живут, как в городе?

— Правда, — подтвердила Долгачева. — Но живут не так, как в городе, а хорошо живут. Квартиры там хорошие, в двух уровнях; внизу — столовая, кухня, ванная, а наверху — спальня и кабинет.

— Так уж и кабинет, — подхватила Прасковья Чернавина. — А кто там сидит? Дед Кирьян, что ли?

— Хоть и дед Кирьян, — Долгачева не знала старика, поэтому улыбаться Прасковьиной шутке было нечего. — Скоро и вы так будете жить.

— У-у, хватила, Екатерина Алексеевна. Скоро нас в Морозкин лог отнесут. И все.

Незаметно разговор о детях перешел на более важное — на положение дел в хозяйстве, вообще в мире. Долгачева рассказывала, а сама незаметно поглядывала на часы. «Батюшки! Уже скоро полдень, а они все чаевничают».

Уже давно опустели загонки — коров выгнали в луга, на пойму. Еще час-другой — дояркам снова бежать сюда, в летний лагерь, а они засиделись с ней. Доярки слушали ее рассказы да вздыхали: живут же где-то люди.

— И вы будете жить так же, — говорила Екатерина Алексеевна. — Доить будете на «Тэндеме». Молоко само будет идти по молокопроводу. Молока будет много. Кормить коров будете комбикормами да травяной мукой.

— Дожить бы до такого времени, — вздыхали доярки.

— Не засиделись ли мы? — Долгачева поднялась.

— Ну что вы, Екатерина Алексеевна, — запротестовала Клава. — С вами поговорить нам интересно.

— Спасибо.

— Приезжайте к нам почаще. В следующий раз мы вас смородинным вареньем угостим.

20

Прасковья только что вернулась из стойла.

Каждый день как заводная, после того как она управится на ферме со своей группой, бежит в стойло доить Красавку.

Лугов в Загорье почти не осталось. Луга были по Оке, и хорошие луга. Но Варгина, знать, так поприжали, что он вынужден был уступить их под карьер да под базу отдыха. «Мода такая пошла на эти «базы». Тьфу!» — подумала Прасковья. Все лучшие места по Оке огорожены бетонными заборами. Внизу, на берегу, — дома, выше — столовые, а в березовых перелесках на крутояре, отдельно от «базы», — дача чья-нибудь. За заборами ходят полнотелые мужики в плавках, купаются в реке, загорают. А по Оке плавают их катера на подводных крыльях.

Когда уговаривали Варгина отдать им хоть тот же Погремок, то обещали каравай до самого неба: построить хорошие дороги во всем районе, помочь достать плиты на комплекс. А как «базу» отстроили, то ищи-свищи, — того, кто обещал, уже нет. На пенсии он, на своей даче поживает да на быстроходном катере по Оке разъезжает. А о дорогах пусть другие думают.

Луга кое-какие Варгин для общественного стада держит и сейчас. И зеленая подкормка есть. И заслуга в этом, может, не столько Тихона Ивановича, сколько пастуха колхозного — Александра Павловича Крашенникова, или, по-уличному, — «писателя».

На всех других фермах пастухи как пастухи: стерегут стадо, а есть надои у коров или нет — им какое до этого дело? Пастухам хоть трава совсем не расти. А дядя Саша, как его любовно зовут доярки, беспокоится. Каждый он овражек знает, пригонит стадо на ферму, первым делом в кормушку нос сует: чем кормят коров? Если корм не по рациону, заметку в районную газету: так и так, мол, под угрозой срыва обязательства по надою в «Рассвете».

Варгина в район зовут и нахлобучку ему.

В хозяйстве сложилось двоевластие: Тихон Иванович и дядя Саша. «У Варгина — печать круглая, а у дяди Саши — совесть чистая», — шутят бабы.

Тихон Иванович на черной «Волге» разъезжает, пылит вдоль улиц, а пастух председателю ни в чем уступать не хочет. На работе, когда дядя Саша сторожит стадо, он в брезентовом плаще, сапоги у него на ногах или что там положено по сезону, шляпа с широкими полями. Высокий, нескладный, лицо у него на солнышке задубело. Идет он впереди стада — и все пять метров, считай, тащится за ним плеть с волосяным наконечником. Рожок медный у него сбоку на тесемке болтается. Когда есть настроение, дядя Саша играет на рожке. Ходит он по оврагам с парой собак, да таких умных, что о них, о собаках-то, отдельно бы рассказать след.

Значит, на работе, в поле, когда дядя Саша пастушьим делом занят, он придерживается старины. А когда, скажем, заметку написал или там ему по другому делу в район надо, тогда он заводит свой старенький «Москвич» и едет. За рулем дядя Саша сидит важный такой, с орденской планкой на груди: он воевал, и наград у него не менее, чем у самого Варгина, который, по преданиям, тридцать фашистов убил. Важный такой сидит, знай попыхивает своей трубкой, — значит, хорошее у него настроение. Пастух всегда, когда у него хорошее настроение, курит трубку. Трубка у него (с войны он привез) модная, из дерева, с бронзой. Сидит — ну не пастух, а как ни на есть писатель какой-нибудь.

У Прасковьи о колхозном стаде голова не болит: вдвоем — Варгин и дядя Саша — колхозных коров худо-бедно прокормят. А свою Красавку хоть со двора своди. Еще года три назад и стадо сельское было больше теперешнего, пасли коров по Погремку. Иной раз ручей пересыхал, и все лето, бывало, по склонам оврага зеленела трава. У Погремка всегда и стойло устраивали: тут близко от села, за огородами.

Но Варгин ведь какой мужик? Он норовит от всего выгоду для хозяйства иметь. Он взял да и запрудил Погремок. А бедным коровам совсем стало некуда податься. Кое-кто из баб так делает: в стадо коров не гоняет, а день-деньской на привязи держит. Где-нибудь на валу, возле кладбища, кол забивают в землю, за веревку корову привязывают. И пасется, бедняга, весь день на веревке, которая подлиннее.

«Нет уж: корову под подолом своим не удержишь», — говорила Прасковья бабам. И вправду: она все делала для своей Красотки, как в старину — и в стадо гоняла, и доить ходила в стойло. Правда, далеко было ходить, за село, но не ходить, а бегать, слава богу, она привычна.

Хуже другое — извели хозяек пастухи.

Пастухов ведь и позвать, и накормить надо.

Пастух у стада не один, а с подпаском. Выходит, пастухов двое: дед лет семидесяти из соседнего села, из Байкова, по прозвищу Шуруп, — долговязый, с разболтанной походкой, и подпасок — этот свой, загорьинский. Чахлый какой-то парень: уже за тридцать, а он неженатый, и мать, у которой он старший, одна семью тянет, — муж пьяный под машину попал.