Грехи наши тяжкие — страница 36 из 73

Пастухи берут по четвертному с коровы: как месяц, так выложи им четвертную! И все им мало — ходят они в телогрейках и не на машине ездят, как дядя Саша, а пешком — с палкой, без рожка. Хоть в телогрейках без рожка по улице ходят, а корчат из себя баринов. Обед им подай обязательно со щами и со вторым. Если не угодишь им, они тебя на все село обесславят: и такая ты, и сякая — скупая да нечистоплотная.

Ходят пастухи по очереди, у кого корова определена в стадо. Прасковья норовила угодить пастухам, хотя из-за жадности и нерадивости своей они ей были мало симпатичны.

Но угождать пастухам год от года становится все трудней и трудней. Бывало, в стадо гоняли коров тридцать пять. Значит, пастухи приходили в месяц раз. А теперь коров в стаде осталось мало. И пастухи являются каждую неделю.

Не успеешь оглянуться — опять пастухи!

— Тьфу! — Прасковья устало опускалась на лавку: сегодня вечером к ней опять придут пастухи.

Придут, едва пригонят стадо. Прасковья еще не успеет с Красавкой управиться, а они уже топают в сенцах. «И что это за пастухи такие? — думала она в сердцах. — Глаза бы на них не глядели! Ни рожка у них медного, ни плети — так себе, один куцый кнутишко». А зачем им иметь рожок? Небось десяток коров, которые от былого стада остались, и кнутом одним устеречь можно. Подпасок, правда, собаку имеет. Но собака по избам не ходит, ходит только ее хозяин.

Главное для мужика — суп. Они небось пустые щи хлебать не станут — им мяса подай. Старик сейчас обедать придет — тоже надо накормить его. Курице, что ль, голову отрубить? Хоть этой, рябой. Она, правда, жирная, как баран, и все квокает, не несется. Лапшу им куриную сварю, глотку заткну», — решила она.

Прасковья сидела на лавке, опустив руки, и впервые за долгие годы думала о том, как прожила жизнь. Плохо прожила — вот и все, что можно сказать про ее жизнь.

«И чего ради я мучаюсь, отдыха, покоя не вижу? Ради кого и ради чего она старается? Бывало, принесешь подойник, скорее процеживать молоко. Кринку, а то и две уберешь в погреб, а большую часть надоя оставишь: сейчас Лешка прибежит обедать, он любит молоко. Старику кружку, вместо компота, поставишь махотки — незаметно опорожнят».

А теперь чего ей спешить, суетиться? Полон погреб стоит этих самых махоток. Правда, иногда она продаст посудину-другую туристам, когда они в дверь постучат. В колхоз отдавать — тоже нужно время. Так и киснут махотки.

«Надо творог откинуть» — решила Прасковья.

21

Она хоть и решила так, но сдвинуться с лавки не могла — устала, бегая по жаре. И только сознание того, что сейчас на обед прибежит старик, заставило ее подняться. Прасковья подхватила подойник и понесла его на кухню.

И пока несла, думала, что пастухи плохо пасут стадо: Красавка всегда в полдник давала почти по полному ведерку. А вот уже какой день Прасковья дергает соски, а они — пустые. Надаивает по полподойника и того меньше.

Оставив подойник с молоком в кухне¸ Прасковья вышла на улицу. На столбах старого забора сохли махотки. Она сняла кринки, прожаренные на солнце. Прасковья готова была бежать уже обратно, но ее окликнула Зоя Квашня:

— Прасковья!

— Ой ли!

Прасковья остановилась, постояла у забора, вдыхая приятный запах смородиновых листьев. Ягода была еще зелена, но густа, и листья, разморенные на солнце, терпко пахли.

Из-за густых зарослей смородины и крапивы, успевшей вымахать в рост человека, показалась старуха во всем черном. Прасковья недолюбливала соседку — за сварливый характер, за то, что та сует нос не в свой огород.

Но сейчас, глядя на то, как бойко семенила Оля Квашня, Прасковья подумала, что соседке есть что сказать, и подождала ее.

— Слыхала, Прасковья: нашего-то снимают, — запыхавшись, выпалила Оля Квашня. — Так его и надо.

— Кого снимают? — не поняла Прасковья.

Оля Квашня подошла к самому забору, примяв крапиву. Старуха была сгорбленная, сухонькая: темно-голубая кофта на ней изрядно засалена, а потому казалась черной.

Прасковья с сожалением уставилась на соседку. Она вдруг отошла сердцем, подобрела. Ведь Оля не всегда была Квашней — неопрятной, безразличной к одежде. «Это ведь и мое будущее, — подумала Прасковья. — Надену я на себя какую-нибудь невзрачную одежонку да и буду по хозяйству сновать день-деньской. На ферму бегать не надо, как сейчас бегаю. На люди показываться не будет нужды. Что остается делать? Только и остается слухи разносить по селу, второй Олей Квашней стать».

— Кого снимают-то? — переспросила Прасковья.

— Да Варгина, председателя! Говорят, к следователю его вызывали.

— С другим лучше не будет, — сказала Прасковья.

— Можа, лучше не будет, но и этого барина — по шапке! «У меня есть правление. Заходите, там и поговорим», — передразнила она Тихона Ивановича, сказавшего ей когда-то, чтобы для разговора она заходила в правление. — Над старухой измывается. Не может на улице с ней поговорить.

— Да мы пока что живем в своих избах. Даст бог, и помрем в них. А молодежь наша в таких избах жить не хочет. Вот он, Варгин, и старается им угодить: квартиры новые дает. А нам пора в Морозкин лог.

— Воротила — вот кто он! — не унималась старуха. — Все его проделки небось следователь наружу вывел. Так ему и надо!

— Еще вспоминать будете Варгина, — сказала Прасковья и сделала вид, что очень торопится. — Ой, молоко-то у меня еще не убрано. Побегу! А то небось старик сичас объявится. Тоже — рабочий мне. А обед ему, как порядочному, подай вовремя.

— Супостаты! — воскликнула Оля Кваша.

Прасковья только улыбнулась, не зная, к кому относилось это восклицание.

Она процедила молоко, но относить махотки в погреб не стала, заторопилась с обедом. Прасковья зажгла обе конфорки на газовой плите. На одну поставила разогревать щи, а на другую — сковородку для картошки. Щей было мало, только и хватит на обед.

Прасковья вспомнила, как в войну-то мыкалась с ребятами. В обед, бывало, лишь одну загнетку топили. Вязку соломы сожжешь, а тепла от нее нету. А сейчас — газ. Пусть баллонный, но не кто-нибудь, а Варгин провел. Чисто, уютно, прибежала с фермы — пять минут, и все разогрето.

Кто-то скрипнул дверью.

Прасковья выглянула из кухни: Леша.

— Здравствуй, мать!

— Здравствуй, здравствуй, сынок, — в тон ему ответила Прасковья.

Она была рада приходу сына. Но не показала, что рада. Вид сына — всегда шумного, куда-то спешащего — невольно будоражил Прасковью. Она вспомнила, как он родился, ее единственный, какой был грудным ребенком. Был крикун, каких мало. Только ел и орал. Чего только не делали с ним — и люльку качали, на руки его брали, а он все продолжал свое. «Наверное, потому орал, — решила теперь Прасковья, — что молока у меня мало было. А подкармливать грудного ребенка тогда не умели».

— Садись. Как хорошо, что ты пришел. Вовремя. Я как раз обед разогреваю. Сейчас отец придет, — торопливо говорила Прасковья, и в этой торопливости чувствовалась радость ее.

Леша хоть и похудел малость, но, как показалось матери, возмужал и еще больше стал походить на мужика. «Небось забот-то прибавилось. Ничего, узнает, как без матери родной, у чужих людей, жить. А Зинка, поди, в постели нежится — нет чтоб мужика собрать на работу да накормить».

Прасковья была уверена, что Леша ушел из дому только из-за нее, из-за Зинки, которая не захотела жить в деревне, под одной крышей с Чернавиными. «Леша всегда небось голоден, — думала она, смотря на сына. — Разве он скажет, спроси его об этом. И неужели у него не дрогнет сердце, когда переступает порог родительского дома? Ведь вырос вот в этих стенах».

Леша тем временем снял куртку — модную, под кожу, — знать, Зинке по нраву. Помыл руки и, садясь за стол, схватил кружку, налил в нее молока из махотки, стал жадно пить, дергая кадыком.

— Обожди, сынок. Сейчас щи подам, — сказала Прасковья, с состраданием глядя на сына.

На спине Лешки — черные пятна пота. Сидел в машине спиной к сиденью, вспотел весь. И как они, молодые, любят на себя напяливать всякие полиэтилены. Ведь не кожа, а как есть стекло: холодное, тепло не пропускает. То ли дело, бывало, холщовая рубаха на тебе. Ходишь, только почесываешься.

— Щи, мама. Не хочу. Я забежал на минутку.

— Сейчас отец придет. Расскажи, как живешь? Хозяйка-то не сварлива? Не оговаривает, что не тут ходите да не то делаете?

— Хорошо живем, мам. Суетно только. Завтрак надо сготовить. Машину заправить. Но кто сейчас без суеты живет?

— Оля Квашня говорила, что проштрафился наш хозяин. Судить хотят.

— Треп, — сказал Леша. — Вызывали его, и не раз, как и меня, свидетелем. Это все Косульников намутил воду. Варгин выкрутится. Что он — виноват, что ли?

— Виноват не виноват, — подхватила Прасковья. — Где-то разберутся, а где-то нет. На председателя все шишки валят. Так уж принято у нас.

Прасковья вышла из кухни с миской щей. Поставила ее на угол, где посвободнее. Нарезала хлеба. Леша хоть и отказывался, а пододвинул к себе щи, стал есть.

«Не готовит небось молодка-то, — сокрушалась мать. — Голодный парень».

Леша, хлебавший щи, вдруг отставил миску, положил ложку на край ее, с усмешкой глянул на мать.

— Слушай, мама… — сказал он. — Я вам с отцом дом в Туренино присмотрел. На обмен. Чего вам старость в колхозе коротать? Хватит, свое отработали. Отцу давно можно на пенсию уходить. Ты тоже свое отработала. Будете вдвоем получать сотни две. Хватит вам. Не пойму: зачем вам карусель эта? Красавку держите, овец, теленка. Ни разу ты не пришла с поля без связки. Сено колхозное в мешке воруешь. А-а! Вечером хочешь у телевизора сиди, хочешь — в кино иди. Красота!

— Это кто ж такой, который из города да в нашу канитель задумал опуститься? — спросила Прасковья.

— А Гришка Воскобойников.

— Эвон, нашел с кем меняться, — засмеялась Прасковья. — Да у него, пьянчужки, семь пятниц на неделе. Как выпьет, так меняется. А трезвый, так это того… Хо-хо-хо! Гришка… Насмешил! — И Прасковья рассмеялась до слез.