еля, да и вся она старая, увядшая, отвратительно настоящая с этими словно бы нитяными ресницами, с бровями, напоминающими неумело пришитые заплаты, с волосами из рыболовной лески…
— Ты похожа на женщину, которую я любил когда-то, — говорю я ей. — Я так и не узнал ее имени. Может, у нее вообще его не было.
— Ты что, Ральф, совсем? Разве так бывает, чтоб человек — и без имени?
— У людей имена есть, а у нее не было. Она была чем-то совсем иным: глотком воздуха, упоением, листопадом. Вот какой она была, может, поэтому и обходилась без имени.
— Мелешь, как поэт! Небось и стишки пописываешь?
Писал когда-то. Когда был лучезарным юношей, впрочем, в пятнадцать лет все мы такие — только что пробудившиеся к жизни, но все еще с ней не столкнувшиеся. Каждый день я набрасывал по нескольку стихотворений, одаривал ими девушек, гордо носил буйную шевелюру и вызывающе показывал всему миру кукиш.
Потом полюбил, разлюбил и перешел на прозу. Потом полюбил снова, снова разлюбил и больше не прикоснулся к листу бумаги.
— Я поэтам не верю, — гнет свое Роми-Киприда. — Врут они. Говорят о чувствах, о луне, о трепете сердечном — и всё потому только, что платить неохота. Норовят списать это дело на сердечный параграф. Им, вроде как, деньги отвратительны, деньги — грязная изнанка жизни.
Лирика, романтика-а сами бегом к кассе. Один поэт поморочил-таки мне голову: с бородой был, в шейном платке. Знаю я ихнего брата.
— Скольких мужчин ты любила?
— Так, чтобы по сердечному параграфу — ни одного. А другое и не любовь вовсе.
— А меня, Роми, меня ты смогла бы полюбить?
— Тебя-то? Не знаю. Ты смешон и жалок, будто и не жил на этом свете, она выпускает колечко дыма. — От таких, как ты, всего можно ожидать.
— Ты похожа на нее, — продолжаю я. — Только она не настоящая была, а тряпичная кукла.
До чего же отвратительно она хихикает!
— У нее была тысяча лиц, Роми, каждый раз она была другой, неузнаваемой, новой. И каждый раз требовала, чтобы я любил ее иначе, не так, как вчера, и не так, как буду любить завтра.
— Ты прямо какой-то чокнутый, Ральф. Таких женщин не бывает. Бабе нужно, чтоб ты любил ее и не мешал в это дело разум. У всех у них одно лицо — жадное! Им всего мало: и страсти, и денег, и верности, и тряпок, и детей, и взглядов.
— Не поняла ты… там все по-другому. Там всем заправляет доктор Скиннер, он делает всё, что ему взбредет в голову. Там и хорошо, Роми, и страшно. Именно потому, что хорошо.
— Не знаю, парниша, не знаю.
— Когда тебе хорошо, это и есть самое страшное, Роми.
В последний раз мимо меня пронеслась огромная тень птицы, я вздрогнул и глянул вверх — это был Кондор. Он смотрел на меня вызывающе, враждебно, приспустив веки гноящихся старческих глаз в красных прожилках. Кривыми ногтями он сжимал лоскуток белой ткани, из которой была сшита рука моей куклы.
Я бросился в гору, задыхаясь от усталости, досадуя на сюрпризы, которые преподносит этот безумный мир. Час, а то и два бежал по чуть заметному следу — еле видной череде алых капелек, редким и робким дождиком упавших на белесые спины известняков. Это кровь, я ни секунды не сомневался — кровь!
Охваченная тревогой, беспомощная, она поджидала меня у скал.
— Больно? — спрашиваю.
— Больно.
— Дальше-то что думаешь делать?
— Боюсь, вата теперь повылезает.
— Какая еще вата? — говорю. — Это кровь.
— Я кукла, Ральф.
— Нет, кровь! — кричу я. — Кровь! А ты уже не кукла, ты девушка, которую я люблю.
— Люби, — покорно отвечает она. — И все же я кукла.
Она плачет. А я отрываю полоску от своей сорочки, перевязываю ей руку. Она склоняет голову мне на грудь.
— Может, и вправду это кровь, Ральф! Может, я действительно начала превращаться в женщину.
Потом умолкает, в ее устремленном на меня взоре — ожидание, терпение, надежда:
— А вдруг я смогу и детей родить, а, Ральф? Вдруг в этом животе не одни только тряпки да вата? Положи-ка руку сюда: чувствуешь? Это невозможно, там нечему двигаться, вот и пупка у меня нет… Нужно ведь свободное пространство, полость, иначе где жить младенцу, правда?
Господи, подскажи мне слова, которых она ждет от меня!
Беспомощность душит нас, но мы — человек и нечеловек — рука об руку трогаемся по едва заметной тропинке.
Под ногами — обманчиво надежная почва, в любой миг готовая осыпаться, однако мы упорно стремимся к далекой, озаренной светом вершине. Ничто вокруг не шелохнется, солнце так накалило окрестности, что, кажется, дотла выжгло все живое. Я едва дышу, легкие отказываются пропустить через себя потоки знойного воздуха, марево заставляет пейзаж дрожать.
На вершине, в тени единственного дерева, нас поджидает Оразд.
— Так и знал, что придете, — говорит он. — Да что вам еще остается, как только верить в меня и в невозможное?
— Да, — соглашается она.
— Вот увидишь, девочка моя, что Оразд не лжет. Оразд — самый честный и преданный служащий Вселенной. Оразд — это тебе не Кондор или Пивной автомат. Недаром же ему доверили хроносектор!
И вот он уже на ногах. В белом официальном костюме он выглядит торжественно и достойно.
— Миллион глупостей совершает человек за свою жизнь, дети мои, но нет среди них великолепнее любви. На этом и конец официального спича. Начальство спустило нам новую прорицательницу по имени Астида. Задница у нее бюстоподобна, ну а груди — каждая с задницу… Так что я хотел сказать-то? Ах, да. Хороша!
Так вот, Астида заведует сектором «фатум», она уполномочила меня… Честное слово, Ральф, сиськи у нее — во! — и он нарисовал в воздухе что-то не очень определенное, но определенно большое. — Короче, она уполномочила меня узаконить предопределение, хотя это и по ее сектору. Согласна?
— Да, — говорит она.
— Только если ты его любишь.
— Да, — говорит она.
— Согласна ты стать его женой?
— Да, — говорит она.
— А ты, Ральф Хеллер, согласен ли ты…
В это-то мгновенье и прилетел Кондор, его крылья заслоняют солнце.
Глаза по-прежнему налиты кровью, все так же гноятся, а из клюва свешиваются блеклые бумазейные лоскутья.
— Прекратить, — вопит Кондор голосом доктора Габриэля. — Всего этого вовсе нет в программе эксперимента.
— А ты только сейчас заметил? — злорадствует Оразд. — Да они давно уже живут вне твоих жестоких выдумок.
— Я своего согласия не дам! — каркает Кондор. — Для того и прилетел: пора положить конец своеволию!
— Твоей власти над ними пришел конец. По вашим документам Ральф мертв, погиб в катастрофе. Он останется здесь.
— Этого только не хватало! — орет Кондор и нервно хлопает крыльями, поднимая облака пыли и мелких камешков. — Этого фантома Ральфа я придумал, он принадлежит мне, он — смысл моей жизни и доказательство моей правоты. Верни мне его, Оразд!
— Зол же ты, Кондор! Сам же прислал его ко мне, злорадствовал, что он слеп. А когда понял, что величайшее счастье именно в любовной слепоте, явился, чтобы и ее у него отнять.
— Это еще не всё, Оразд. Я сам хочу здесь остаться, а он мне мешает.
— Зачем? — спрашивает Оразд. — Зачем тебе здесь оставаться?
— Ради нее, — отвечает Кондор.
— Она красива, Оразд. — Птица вздергивает свою седую голову, косит глазом в сторону бумазейно-шелковой куклы. — Я же сам ее делал, собственными руками пришил ей глаза, прорезал рот. Думал, она уродлива, но вот Джаспер вживил мне электроды и… Ничего не могу поделать, Оразд, я люблю ее.
— Эй, ты, Ральф, о чем ты там размечтался, черт тебя побери! — прерывает нить воспоминаний голос Роми-Киприды. — Где ты снова витаешь! Забыл, что ли, что у тебя гостья?
— Извини, я, кажется, задремал.
— Небось, думал о той, у которой нет имени, но зато сто лиц?
— Наверное. Наверное, так оно и было, Роми. Я часто о ней думаю. Но после катастрофы туда, к ней, отравиться не могу.
— Что за катастрофа, дружок? — спрашивает Роми-Киприда голосом, который к лицу разве что старому патефону, и закуривает.
— Авиационная катастрофа, — отвечаю. — Несколько дней назад летел я в Детройт, просто хотелось убраться из этого отвратительного города, но взорвался двигатель… Понимаешь, вот так взял и взорвался, что-то там произошло. И я погиб.
Она снова заливается смехом.
— Ты, выходит, помер, а? — и продолжает в изнеможении кататься по кровати.
— Роми, я говорю вполне серьезно. Я даже в полиции проверял. И видел общий некролог с фотографиями. И я на них. Компания выплачивает страховку, но у меня нет наследников.
— Пойди и получи сам.
— Я же умер, Роми. Для этого мира я теперь мертв, до другого не могу добраться. Теперь меня нигде нет, Роми. Теперь я ни для кого не существую.
— Кроме меня, дружок, кроме меня, — она размахивает дымящейся сигаретой.
— Кроме тебя, но тебе я не нужен. Доктор Скиннер отнял у меня всё. И истину, и ложь. Он сам себе вживил электроды и явился к Оразду в виде Кондора. Мы с ней поднялись на залитую светом вершину, стояла жара, и тогда Кондор заслонил солнце…
— Погоди, Ральф, погоди! Ты с ума сошел! — она смотрит на меня в испуге.
— Конечно, сошел, давно. Я понял это там, на той самой кровати, на которой сейчас сидишь ты. Стоило мне прикрыть глаза, расслабиться, как мой больной мозг переносил меня к Двухголовой Овце и Мастеру-Зонтичнику. Пара голубей в свадебных нарядах пыталась довести до конца брачную церемонию, но Горемыка, ошибавшийся у тира…
— Не может такого быть, Ральф, что ты там несешь! Скажи-ка, зачем вы с ней отправились на вершину?
— Стояла жара, Кондор вырвал часть ее плоти, а где-то ближе к вершине должен был быть источник. Может, мы искали источник, где она могла умыться. Может быть, мы просто боялись птицы. Нет, вспомнил: там нас ждал Оразд.
— Он был в белом костюме, правда?
— Он был в белом костюме.
— И сообщил о новой прорицательнице Астиде, правда?
— Он действительно сообщил о новой прорицательнице.