И вот опять в пещере, кашляя от дыма и растирая обмороженные ступни над огнем, я скрежетал зубами от собственной дурости. Если у них и были какие-то оправдания, то для меня, я знал, их не существует: я побывал у дракона. Прах праху. И все же я поддавался искушению — пытке пламенем ее волос, изяществом ее подбородка и белизной ее плеч, — поддавался искушению разувериться в правоте дракона. Сердце подсказывало мне: близится великий миг, и даже то, что я— принадлежащий, по рассказам Сказителя, к проклятой Богом расе — не увижу его, было сущим пустяком. В воображении я видел, как ее золотистая рука ласкает руку старика, так я когда-то слушал вздохи арфы Сказителя. О горе, горе! Сколько же можно соскальзывать на этот идиотский путь? Выдумки Сказителя, самообман героя, и теперь еще это: идеал королевы! Моя мать, тяжело дыша и почесываясь кривыми когтями, смотрела на меня и изредка стонала.
И вот на следующую ночь — была кромешная тьма — я вышиб двери чертога, убил стражников и ринулся прямо к двери, за которой спала королева. Перед дверью спал достославный Унферт. Он вскочил, чтоб сразиться со мной. Я отшвырнул его в сторону, как надоедливого жеребенка. Поднялся брат королевы и спустил с цепи медведя. Я обхватил зверя и переломил ему хребет. Затем ворвался в спальню. Она сидела на кровати и визжала; я рассмеялся. Схватил ее за ногу, и ее недостойные королевы вопли стали еще пронзительней, совсем как поросячий визг. Никто не бросился ей на помощь, даже этот самоубийца Унферт, яростно вопивший у двери от ненависти к самому себе. Старый Хродгар весь трясся и что-то беспомощно бормотал, совсем как помешанный. Я мог бы сдернуть ее с постели и размозжить о стену ее златовласую голову. Все в ужасе смотрели на меня: Хельминги с одной стороны, Скильдинги — с другой (главное — равновесие), а я схватил королеву за другую ступню и развел голые ноги, будто собирался разорвать ее пополам. «Боги, боги!» — вопила она. Я подождал, не появятся ли эти боги, но ни одного не увидел. Я захохотал. Она позвала брата, дотом Унферта. Они попятились. Я решил убить ее. Твердо вознамерился лишить ее жизни, медленно и ужасно. Я начну с того,что подержу ее над огнем ,и поджарю эту безобразную дыру между ее ног. От этой мысли я захохотал еще громче. Теперь уже все они вопили, с плачем и воем обращаясь к своим богам-чурбанам. Я убью ее, да! Кулаками выдавлю из нее все дерьмо. Хватит болтать о жизни! Я убью ее, научу их реальности, они узнают о качестве как смысле. Грендель — правдоучитель, разрушитель иллюзий! Отныне я буду таким — таково будет мое призвание, моя суть, пока я жив, — и ничто живое или мертвое не заставит меня передумать!
Я передумал. Бессмысленно убивать ее. Так же бессмысленно, как и оставить жить. Для меня это было бы всего лишь бесцельным удовольствием, иллюзией порядка в этом бренном дурацком проблеске в бесконечном унылом падении вечности. (Конец цитаты.)
Я выпустил ее ноги. Люди уставились на меня, не веря своим глазам. Я разбил еще одну теорию. И вышел из зала.
Но я исцелился. По крайней мере, это можно сказать относительно моего поведения. Я сосредоточился на воспоминании об этом безобразии между ее ног (яркие, как слезы, капли крови) и смеялся всю дорогу, пока бежал по рыхлому снегу. Ночь была тиха. Я слышал крики, доносившиеся из чертога. «Ах, Грендель, старый хитрец!» — прошептал я деревьям. Слова эти прозвучали фальшиво. (Восток был сер.) Шаткое равновесие; во мне было два существа: одно из них твердило — бездумное, неумолимое, как горы, — что она прекрасна. Я решил — твердо и окончательно — убить себя из любви к тому малышу Гренделю, каким я был раньше. Но в следующее мгновение, без всяких на то причин, я передумал.
Главное — равновесие; источающее слизь…
Вид Б.
8
После того как убит был Хальга Добряк, Хродгара брат молодой и любимый (Хродгар, Щит Скильдингов, мечевращатель, золотом взятки берущий, двух уже получил от жены сыновей), Хродульф покинул сиротства обитель и выехал в Харт . (О, слушайте меня, скалы и деревья, слушайте, шумные водопады! Ила вы думаете, что я все это рассказываю только для того, чтобы послушать свою речь? Чуточку уважения, братья и сестры!)
(Так бедный Грендель, дитя гнева, пряча налитые кровью глаза под сенью глаголов, с уханьем трусит от строки к строке.)
Сцена: Прибытие Хродулъфа в Харт
— Хродульф! Подойди к своей тетушке Вальтеов! Мой дорогой, бедный мой мальчик!
— Быть принятым вами, моя госпожа, — это честь. Вы сама доброта.
— Чушь, милый мой! Ты плоть от плоти Хродгара, в тебе его кровь.
— Так говорят мне, — промямлил. И проблеск улыбки.
Старый король хмурится в кресле резном, размышляя.
У мальчишки повадки слегка прирученного волка.
Ему лишь четырнадцать, и уже претендент, дьявол его побери.
Возраст, перечень прошлых обид — где же спокойствие?
Он прочищает горло. Нет, нет. Не будем спешить. Тяжелое время пережил мальчик, естественно. Отца погребенье и все остальное. И гордое сердце — в награду, конечно, как у любого в этом роду. (Часто Скильд Скевинг…) (И ястреб с насеста не застрекочет.) Сказитель поет — шелест арфы по длинному залу — как легкий ветер. «В любом королевстве человек процветать сможет, если деянья его достойны хвалы.
Истинно. Так.
Юноша смирно сидит и, глаза закрыв, слушает арфу. В осенних холмах его хладного разума рыскают волки.
Теорема: Любой порыв человеческого сердца (А) всегда вызывает порыв, равный по силе и противоположный по направлению (А1).
Таково золотое правило Сказителя.
И дальше я вижу в восторге — они принимают Хродульфа, спокойного, как луна, нежного скорпиона. Он сидит между теми двумя и точит свой нож.
Сцена: Хродульф при дворе.
Он говорит:
В крысиных мехах, жирные в глупости, коль не телесно, крестьяне мотыжат поля. Сальные запахи исходят из подземного мрака за дверью, где бабенки с коровьими глазами титьку суют новому поколению бездумных мотыжников. Старики с лишаем в бородах ковыляют по пыльным тропинкам, чтоб собираться, словно костлявые псы, на площади, где свершается королевское правосудие; чтобы кивать, словно вороны, обмолвкам, из-за которых у кого-нибудь отберут лошадь, или тонким ошибкам судебной братии, выводящим убийц на свободу. «Да здравствует Король! — кудахчут они. — Которому мы обязаны всем нашим счастьем».
Разбухшие от воображаемой свободы, коль не от жира, великие лорды всех лордов взирают сверху вниз бульдожьими глазами и улыбаются. «Все хорошо, — вздыхают они. — Да здравствует король! Все хорошо!» Закон правит миром. Жестокость людская скована цепью с добром (читай: с королем): сила закона рубит голову укравшему хлеба кусок и вытирает топор. — Смерть по Книге.
Думай, потеющий зверь! Гляди, думай!
Откуда эти обноски на спинах твоих добрых защитников?
Почему хлебокрад умирает, а тан кровожадный, уплатив за ловкий трюк дорогим адвокатам, избегает наказания?
Думай! Сожми свое сморщенное лицо и ухвати за кончик заусеницу ускользающей мысли: Жестокость прорубает в лесах, где ты играл в своивольные игры, дыру, набитую кучей лачуг. Жестокость не большезаконна тогда, чем волчьи нравы. Жестокостью нынче запирают нас вместе меня и тебя, старик; подчиняют нас грязной плебейской жестокости. Отойдем-ка мы в тень. Я бы хотел перекинуться словом с тобой и твоим бородавчатым сыном.
Сцена: Хродульф в лесу
Надо мною — ореха лесного листва.
Прохладные черные ветви тянутся
К солнцу и застят мне свет.
В раскидистой кроне, в пятнистой чащобе
для пташек приют. И проворные белки
шныряют по щедрой древа руке, —
земля ж у подножья мертва.
Вот странности рока! Тиран ли орех,
коль тьмой удушает побеги и губит траву?
Если соки сосет из земли, щадя лишь своих
благородных гостей, порхающих в небе?
И проклят ли будет за то, что беспечным пичугам
в листве предложит он кров? Кто рассудит?
Закон на земле — это зимний закон, случайный. Я тоже могу быть жесток: неистовой волей скрутить свои дни и так же в деяниях славу добыть.
Избавлю себя я от смутных сомнений, желанья зажму я в железный кулак, — старье же пускай рассыпается в прах!
Она треплет мне волосы с доброй улыбкой, Доверяясь любовной игре: дать и взять. У меня в голове пляшет мысль об ошибке: Что-то есть посильней, чем любовь или страсть.
Рвется к солнцу туманная башня ствола, Омертвела земля у корней, умерла; Я ветер глотаю и капли дождя.
Сцена: Королева у постели Хродульфа.
Говорит Вальтеов:
Так юн, так печален? И даже во сне?
Ведь худшие годы, мой милый, грядут.
Ты нянчишь малюток, но ведомо мне,
По праву рожденья потом перейдут
К ним все эти кольца! И вот уже тогда,
Как юные братья воссядут на трон,
Любовь охладеет твоя навсегда,
Улыбку сотрет принужденный поклон.
Я в детстве любила, о да! Глубоко,
Спокойно, как в море вода подо льдом.
Но время прошло, мне жилось нелегко,
И нынче никак не забыться мне сном.
Короче, я наблюдал, как в нем зрела идея насилия, а в них поднимались мрачные предчувствия, и я (старый бродяга по дорогам ада, скиталец по краю земли) веселился, в злобе черпая радость, — О, из преисподней кормясь! Он почти не разговаривал, когда впервые появился при дворе, — тощий, прыщавый, безбородый, — только юношеский пушок над верхней губой и на подбородке. К концу года он вообще перестал разговаривать, говорил только по необходимости да еще когда изредка встречался в лесу с очень старым грязным крестьянином, своим советником. У Хродульфа были черные как смоль волосы и карие немигающие глаза. Он всегда стоял, выставив вперед голову и надув губы, словно мучительно стараясь что-то вспомнить. У старика — по прозвищу Рыжий Конь — был вечно испуганный взгляд, круглые красные глаза и точно такой же рот, седые волосы, вспыхивавшие белым пламенем вокруг сияющего под солнцем лысого темени: вид человека, который внезапно что-то вспомнил. Я шел за ними по тенистым тропкам, усеянным черепами, — поскольку я часто гулял там (но наши путешественники черепов не замечали), — Хродульф спотыкался о корни и камни, стар