Под окнами стояла толпа. Они могли видеть, что мы танцуем, но не могли слышать музыки. Им это нравилось, хотя там, снаружи, было холодно. Сначала я вышел и роздал сигареты. Затем взял бутылку шнапса и угощал их, пока бутылка не опорожнилась. Затем Стьернебо дал разрешение на танцы. Открыли бондарную площадь пола 8х11 футов. Ух, и холодно же в ней было! Гармонист Ник смог играть только короткое время, потом его сменила сестра.
Респектабельность вечеринки Стьернебо наскучила мне. Я решил отправиться в бондарную. Вдруг Саламина сгребла меня сзади: она попыталась удержать меня. Я стряхнул ее и пошел на танцы. Там были Анна Зееб, дочь Ганса, акушерка и бесчисленные маленькие женщины; были также местные кавалеры. Через несколько минут в бондарной появилась и Саламина, пришедшая не веселиться, а наблюдать за мной. Она следила за каждым моим движением, за каждым взглядом и словом. Вскоре я вернулся к Стьернебо. Саламина пришла вслед за мной.
После нескольких танцев с крупной, тяжеловесной, бесплодной Маргретой и женой Самуила, эндорской колдуньей [16], я снова ускользнул из дому. Но Саламина следовала за мной по пятам. Однако, возвращаясь, я на мгновение оторвался от нее.
На моем пути оказались две женщины; мы столкнулись лицом к лицу. Сочтя, что это ниспосланные мне ангелы, я обхватил рукой одну из них. Мы повернули и в темноте быстро пошли по тропинке к моему дому.
— Саламина, — боязливо шепнула моя подружка, но продолжала прижиматься ко мне. Мы пошли дальше. Прошли мимо церкви, вглядываясь в темноту, пытаясь различить прячущиеся человеческие фигуры. Дошли до дома. Я открыл дверь: изнутри пахнуло теплом. Мрак ждал нас! И вдруг неподалеку раздался звук чьих-то шагов.
— Саламина! — в ужасе прошептала моя суженая и обратилась в бегство.
Я обошел вокруг дома. В темноте, шагая по снегу, ко мне приближалась женщина. Саламина? Однако, заметив меня, и эта женщина повернулась и убежала. Так при одной мысли о призраке Саламины обе женщины исчезли с лица земли. И в эту ночь, казалось мне, на всем белом свете не осталось ни одного живого существа, кроме меня.
Попозже я вышел от Стьернебо и увидел трех девушек, наблюдавших за мной из-за ограды крыльца. Я присоединился к ним. Мы стояли и смеялись. Кто-то внутри дома подошел к двери. Мы рассыпались в стороны. Саламина! Она стала ругать меня и сказала, чтобы я шел с ней домой. Я отказался. Тогда она ушла одна. И тут ко мне подошло маленькое существо. Я взял его на руки и понес вверх по тропинке к своему дому. Но около церкви я поставил его, точнее, ее на землю. Мы открыли дверь, вместе вошли в церковь и закрыли дверь за собой. Было темно, как в погребе. (…)
6 октября, вторник. На церковном чердаке все было тихо и спокойно. Сейчас на подушках «Наи» стало даже тепло. Мы чувствовали это. Объятия моей маленькой подруги и мои стали страстными. И вдруг — не было ни предупреждающих голосов, ни шагов — мы услышали, как внизу лестницы открылась дверь. Мою подругу охватила паника, она начала поспешно приводить в порядок свою одежду. С большим трудом я заставил ее лежать тихо. Мы задержали дыхание и ждали. Внизу, у лестницы, зажгли спичку. На секунду огонь осветил балки над люком, и снова стало темно. Кто-то поднимался по лестнице. Снова зажглась спичка. Снизу, сквозь люк, появилась Саламина!
Мы лежали менее чем в трех футах от люка, но сбоку от него и так, что находились позади поднимающегося по лестнице. Лежали не дыша и, оцепенев от ужаса, глядели, как Саламина осматривается. Она подняла спичку кверху, пытаясь при ее свете заглянуть в отдаленные уголки загроможденного чердака. Когда она, поднявшись, встала на пол, спичка снова погасла. Но она зажгла новую.
Теперь Саламина стояла так близко от нас, что мы могли бы коснуться ее. Спина ее, обращенная к нам, была темным пятном против света спички, слабо освещавшей маленький круг занятого вещами чердачного пространства. Огонек бросал тени, мешавшие рассмотреть, что находится вокруг. Охватить все разом было невозможно. И Саламина, передвигаясь на несколько шагов то туда, то сюда, зажигала спичку за спичкой, обыскивала чердак, заглядывая всюду, только не позади себя.
Трудно понять, как мы двое, с сердцами, охваченными паникой, пережили эти бесконечные минуты за ее спиной. От страха мы едва дышали. Но время шло, и мы пока еще не были обнаружены. Во мне уже стала расти надежда, что Саламина нас не отыщет, что у нее выйдут все спички, истощится терпение, что она, наконец, уйдет!
И тут Саламина повернулась. Нет, не к лестнице, а к нам, сидящим в обнимку, с неподвижными лицами, уставившимися на нее. Она повернулась и поглядела на нас.
— О Саламина! — вскрикнула моя девушка, как будто защищаясь от удара.
И Саламина заговорила. Полился поток презрения, уничтожающий, разрушительный, все сметающий поток, который губил душу, разум, мысль маленького существа, сидевшего рядом со мной. Мне казалось, что я ощущаю, как все это — душа, разум, мысль — покидает ее дрожащее тело. Кое-как она встала и убежала, будто мышонок. И как мышонок, последовал за ней, вниз к двери, и я. А Саламина, непреклонная Саламина, замыкала шествие. Внизу у дверей я и Саламина оказались одни: девушка исчезла. Саламина закрыла за собой дверь, ласково взяла меня под руку и повела домой.
Моя постель была уже постлана на полу. Я разделся и забрался в нее, в то время как Саламина, потушив свет, укладывалась в свою. Вдруг в темноте она встала. Я слышал, как она что-то делает у скамьи, где стоит ведро с водой. Затем она опустилась на колени около меня, отодвинула одеяло от моего лица, вытерла мой рот холодным мокрым полотенцем.
— Спокойной ночи! — сказала Саламина и поцеловала меня.
Четверг, 8 октября. С юга или юго-запада пришла буря. Началась она вчера вечером. Большие волны разбивались о скопление айсбергов, прибитых к суше у южного конца нашего залива. Сегодня утром я побоялся разжечь печь, казалось, что она неизбежно будет дымить. Мы сварили кофе на примусе и, одев Елену, отправили ее из дому. Затем с величайшей осторожностью заложили топливо и разожгли огонь. Тянуло, как в доменной печи! Значит, наш комфорт в эту зиму зависит, или будет зависеть, от изменений в направлении ветра.
Стьернебо все же построил свой сарай. Он пришел ко мне спросить, как построить временное строение, которое можно потом разобрать, не испортив досок. Я рассказал ему. Сарай построили за полтора дня: получился ящик. А теперь, когда временный сарай уже стоит, он никогда не будет разобран.
Я поручил Дукаяку контрабандно доставить мне для примуса два галлона керосина. (Датские постановления запрещают пользоваться в поселке керосином [17]. "Еще не прошло ста лет, — сухо объяснил мне однажды Петер Фрейхен [18], - как керосин вошел в употребление"). Несмотря на законы страны, я не собираюсь мерзнуть, когда ветер будет дуть так, что невозможно топить печь.
Сегодня жарил гагу. Зажарилась она великолепно — так зарумянилась и была такой мягкой, что резалась, будто я погружал горячий нож в масло. Соус тоже мог бы оказаться импровизированным чудом искусства (две чашки крошек черного хлеба, половина чашки мелко нарезанного бекона, одна луковица, четверть чашки нарезанных сушеных яблок, четверть чашки — пожалуй, поменьше — изюму, половина чашки нарезанной картошки), если бы не одна вещь, которая своим запахом предупредила меня за час до того, как я попробовал мясо, — сильный, едкий, почти тошнотворный вкус жира этой птицы. Я решил преодолеть свое отвращение и поел как следует. А сейчас я ничего другого не чувствую, кроме вкуса и запаха этого жира.
Саламина, между прочим, возмущенная уже раньше разговорами о нескольких неправильно понятых ею моих распоряжениях или запрещениях (я, например, говорил ей, чтобы она не открывала банок с горошком и не грела содержимое за полтора часа до еды), впала в бешенство. Затем она надулась, отказалась есть со мной, ушла обедать к Маргрете, но там никого не застала дома и продолжала держаться гордо и голодать. Сейчас Саламина забастовала. Хотя она не заходит, когда я здесь, но все же прокрадывается в дом и тщательно наводит чистоту. Вообще этот порядок не плох, если б он не основывался на недобром чувстве…
Вот сейчас, в эту минуту, она вошла, но не разговаривает со мной. Не так уж это хорошо.
Келлер, профессор социологии в Йельском университете, главный автор четырехтомной "Науки об обществе", титульный лист которой почетно украшен именем Сэмнера [19], наложил такой резкий отпечаток на мысли и стиль этой книги, что в ней нет ни следа — по крайней мере в части, мною прочитанной, — того изящества в мыслях и манере изложения, которым так заметно отличаются "Народные обычаи" и которое, следовательно, свойственно Сэмнеру. Книга Келлера с первой строки не столько заставляет думать, сколько вызывает раздражение. Она претенциозна, написана с предубеждением, вымучена и часто до глупости ошибочна.
Это скорее ряд оценок культур, а не их описаний, и автор соотносит их с «цивилизацией», которой даже не дано определения. Он, вероятно, хочет, чтобы мы судили о цивилизации по "уровню жизни", а уровень жизни он определяет наличием вещей. Конечно, это довольно разумно, но сразу же лишает книгу всякой ценности. Достижению некоего уровня жизни должно благоприятствовать наличие множества разнообразных естественных ресурсов, которые можно развивать, и подходящие условия существования. Следовательно, это исключает обитателей обширных областей земли из числа тех, кто может стать «цивилизованным». Короче, эскимос никогда не может стать «цивилизованным», так как он обитает в местах, природа которых дает лишь крайне необходимое для жизни.
И тем не менее, живя среди гренландцев, я все время имею возможность наблюдать такие свойства их характера, их поведения в общежитии, какие вряд ли назовешь "цветом цивилизации", однако они ставят под вопрос и достижения цивилизации, да и ее саму. Конечно, если не отбрасывать значения моральных и духовных качеств человека, то, чтобы сохранить какой-то действительный смысл слова «цивилизация», мы должны дать ей определение, применяя совсем другие термины, другие понятия, а не сводить все к вещам.