Согласен, примеров было действительно маловато.
Только откуда они могли взяться, примеры?
Что я знал об ответственности задело, которому служишь, за слова, которые произносишь, за чувства, что вызываешь, за поступки совершаемые и за тайные мысли — тоже?
А отвечать приходится решительно за все: за длиннейший ряд, состоящий из n+1 членов!
Вероятно, сегодня я бы написал то сочинение лучше, без пустых рассуждений, на одних только чистых примерах.
Мы летели на Запад.
Летели на новеньких, только что с завода машинах. Как пахли эти свежеиспеченные, выкрашенные серо-голубой краской «лавочкины», не объяснить! Один трепетный, не выветривающийся сто лет аромат эмалита чего стоил…
Вел нашу группу командир полка, на маршруте все складывалось нормально, если не считать препаршивейшей видимости: в небе ни облачка, а впереди ничего не разглядеть — синевато-коричневая густая пелена стоит стеной… Такое бывает, особенно в жару.
До конца полета было еще порядочно. Километров за полтораста до цели Носов неожиданно передал по рации:
— Группу вести дальше Абазе. Сажусь на запасном. С этими словами он резко отвалил из строя и пошел вниз. Заняв место ведущего, я сверился с картой, поглядел на часы и сразу ощутил беспокойство — за моей спиной летели восемь душ.
Ни в какую телепатию я не верю, мысли на расстоянии читать не умею, но то было физическое ощущение: они летят за мной, они смотрят вперед моими глазами.
Аэродром назначения открылся в расчетное время, но командный пункт приказал нам с посадкой не спешить: что-то на полосе у них было не в порядке.
Я велел ведомым доложить, какой остаток горючего. Ребята доложили. Горючего было мало. У всех.
— Затяжелить винты. Уменьшить скорость, следить за красной лампочкой, — передал я всем. Красные лампочки загораются, когда горючего остается на десять минут работы двигателя.
Предупредил командный пункт: горючего в обрез. Мне ответили грубо и бесцеремонно:
— Не паниковать! Ждите на кругу. И тут я услышал Сережу Ткаченко, он старался говорить бесстрастно, как диктор:
— Я — «девятый», красная лампочка загорелась. Как поняли?
Поглядел на посадочную полосу. Насколько удалось рассмотреть, никаких препятствий на полосе не было. Чувствуя выступающую испарину на лбу, стараясь не выдавать волнения, передал Ткаченко и командному пункту одновременно:
— «Девятый», тебе — снижение и посадка. Шасси выпускать на четвертом развороте. Внимательно… Командный, обеспечьте безопасность «девятому»…
И сразу услышал Остапенко:
— Я — «двадцать шестой», загорелась лампочка.
— «Двадцать шестой», следуй за «девятым», с шасси не спеши… Командный, на заходе два экипажа.
Они шли друг за другом, они тянулись на последнем. И я вздыхал с облегчением, когда слышал:
— «Девятый» — посадка.
— «Двадцать шестой» — посадка.
— «Ноль пятый» — посадка.
В воздухе остались Жора Катония и я. Мы были в районе третьего разворота, когда на приборной доске у меня замигала красная лампочка. Я спросил Жору:
— Как горючее?
— Что-то еще есть: лампочка не горит пока.
— Понял, — сказал я. — Заходим парой. Занимай превышение, с колесами не торопись. Как понял?
Он понял, как всегда понимал меня, золотой мой ведомый.
Мы выполнили четвертый разворот, я начал выпускать шасси, обернулся взглянуть на Жору, Его машина висела на месте, колеса выползали из куполов.
Я скомандовал:
— Щиточки, Жора! — и перенес взгляд на посадочную полосу.
Земля приближалась, и отвлекаться в это время нельзя. Сел. Плавно притормозил. Обернулся. Катонии на полосе не увидел. Еще ничего не зная, но уже тревожась, развернул самолет, однако рулить не смог — винт встал, горючее кончилось.
А вдоль полосы бежали люди. На подходе к аэродрому протекал канал, там был шлюз. Люди бежали к шлюзу.
Потом выяснилось: перед самым пересечением канала двигатель дал перебой, видимо, горючее отлило, машинально Жора поддернул самолет и, потеряв скорость, рухнул в канал.
Пока расстегивал парашютные лямки, пока открывал кабину и пытался выбраться из ловушки, у него кончился воздух в легких. Жора захлебнулся.
Ведущим в его последнем полете был я.
Вся полнота ответственности за группу лежит на ведущем.
Работала специальная комиссия. Пришлось писать объяснительные записки, рапорты — тьму: отвечать на десятки, если не сотни вопросов. Я не мог спать. Ждал заключения.
Наконец мне дали подписать пространный акт, из которого я узнал, что первопричиной катастрофы был «отказ сигнальной лампочки аварийного остатка горючего, лишивший летчика возможности правильно определить остаток горючего и сообразовать с этим свои действия».
В акте отмечалось скверное руководство посадкой со стороны наземного командного пункта, за что на руководителя полетов наложили взыскание.
Мое имя в документе не упоминалось. Официально действия ведущего под сомнение никто не брал.
С тех пор прошла, можно сказать, целая жизнь, а мне все грезится порой спущенный шлюз и на дне обросшего какой-то гнусной зеленью колодца — странно прикорнувший «Лавочкин» с загнутыми лопастями винта, тело моего Жоры, уложенное на раскрытом парашютном куполе, и его мертвые глаза, полные удивления и боли.
Ответственность многолика.
Наташа не писала лет сто. И Сашка Бесюгин тоже.
Война была уже на переломе. Я находился на Севере. Время кошмарное: сплошной день… Летать приходилось много, спать мало и плохо. Правда, большинство вылетов обходилось почему-то без серьезных воздушных боев, но зенитки не отменялись: ответственность за прикрываемых штурмовиков с нас не снималась.
И вот получаю разом два письма — от Наташи и от Сани. Кажется, я даже не успел толком обрадоваться, до того был перегружен и замордован.
А когда прочел, и вовсе растерялся.
Наташа писала: «…как лучшему другу и бывшему верному рыцарю…»
Какого черта — рыцарь? Не больно-то она меня признавала, хотя я вокруг гарцевал и переживал, когда она посмеивалась и дразнила меня.
И вдруг она просит меня воздействовать на Сашку. Новости! А дальше узнаю, что Наташа ждет ребенка «как большую радость, тем более сейчас, когда кругом гибнут люди…» Та-а-ак! «Но у маленького должен быть папа. Пойми меня правильно: не столько кормилец, сколько отец, которому хочется подражать, которым можно гордиться, которого нельзя не любить». Дальше я узнал, что Сашка от отцовства не отказывается, но, «к сожалению, видит свою главную задачу в материальном обеспечении будущего младенца».
Сашка тоже просил воздействовать — на Наташу. «Объясни ей, дуре, сейчас не время лирических размусоливаний. Надо сперва страну отстоять, а потом соловьем разливаться. Ни отчего я не отказываюсь, хотя честно скажу — предпочел бы с этим делом, семейным, малость повременить. Но раз так вышло, пусть будет, как получилось. Сашка не подлец. Ты меня знаешь! Скажи ей, пусть не зудит, не пьет из меня кровь литрами, не требует трех признаний в любви надень — в завтрак, в обед и вместо ужина…»
Не успел я дочитать Сашки но письмо, не успел подумать о написанном — ракета. Сигнал взлетать. Это был шестой вылет за день. Дни-то у нас тянулись без конца и края в ту пору. И опять перехват не состоялся. Но мне очень прилично влепила зенитка. Еле доковылял. А дома Носов добавил:
— В полку шесть исправных машин осталось, а некоторые гусары на зенитки лезут! Пора сообразить — не сорок первый год.
Обидно.
Это тоже, наверное, повлияло. Взял я, дурак, два трофейных голубых конверта с синей шелковистой подкладкой, положил Наташино в один, Санино в другой. Сделал две одинаковые приписки: разбирайтесь, мол, самостоятельно, друзья хорошие, — и послал Наташино письмо Сане, а его — Наташе.
Думал, доброе дело творю, вношу ясность. Никакого зла у меня на уме, слово даю, не было. А что вышло?
Прочитала Наташа его стенания, Саша — ее жалобы, обозлились оба, и вроде никакой любви не было — каждый в свою сторону захромал.
Наверняка, не я один и не больше всех в этой житейской неувязке виноват, но, куда денешься, моя доля тоже есть…
15
Школы, как известно, бывают разные: и родительский дом, и десятилетка, и профессионально-техническое училище — школа. Но изо всех пройденных мною школ самый глубокий след в сознании оставила летная школа.
Теперь вспоминаю, оцениваю время своего учлетства и понимаю: именно здесь я начался не в черновом наброске, а в окончательном оформлении. И помню я летную школу — до мелочи.
Трехэтажная кирпичная казарма, возведенная еще в царское время. Высокие потолки в спальнях, именовавшихся на морской лад (почему?) кубриками, и громадные цилиндрические печи… В конце анфилады кубриков — площадка, лестница, дверь в каптерку старшины.
Иду туда. Звоню. Опять. Стучу, получаю разрешение войти, докладываю.
— Что это такое? — растягивая слова и гнусавя — у него хронический насморк, спрашивает Егоров и показывает блестящим пистолетным шомполом на книгу, лежащую на тумбочке.
— Это, товарищ старшина, книга, — еще не вполне понимая, чего он хочет от меня, отвечаю я.
— И принадлежит данная книга?..
— Мне принадлежит…
— Признаете, книга ваша. Так. А какое у нее название? — тянет старшина и щурится, будто он кот, а я мышь. Думаю: ну и черте тобой. Отвечаю:
— Хочу верить, товарищ старшина, вы и без моей помощи сумеете название осилить. И скорее всего, уже разобрали…
— Заносишься, Абаза? Так как все-таки, товарищ курсант, ваша книга называется?
— «От Носке до Гитлера», товарищ старшина.
— Во — «до Гитлера»! И чего ты в этой писанине мог полезного найти? Зачем в тумбочке держишь?
— Вероятного противника, товарищ старшина, рекомендуется изучать.
Тут старшина достает откуда-то с полки, задернутой занавеской, где хранит наволочки, портянки и прочую хозяйственную мануфактуру, мой пропавший с неделю назад «Немецко-русский словарь» и гнусавит еще противнее: