— Кто тебя дергал за язык объявлять «горбатым» сбор и отход? — игнорируя финал вылета, спросил Носов ворчливо.
— Так ведь по расчету времени… — начал я.
— Или ведущий «горбатых» слепой? Или у меня часов не было?
— Вы увлеклись…
— Молодец, Абаза. В чужом глазу соринку видишь, а в своем бревна не замечаешь! Погнался тихарем за отбившимся от стада фрицем, а группу без спроса передоверил Остапенко. Это порядок? Любишь ты себя показывать… людей удивлять обожаешь. Скажи, Абаза, для чего ты воюешь?
Это было уже слишком. Чувствуя, как кровь пульсирует в шее, под скулами, за ушами, я сказал:
— Для победы, товарищ майор, и больше ни для чего.
— Так ли, Абаза? Ты не станешь обижаться, например, если мы не запишем этого фрица, — он махнул рукой в сторону посадочной полосы, — на твой счет? А рассудим так: прилетел немец сам, снизился сам… и сел — тоже. Верно? А у тебя боекомплект не начат… Согласен? Твое мнение?
— Служу Советскому Союзу, — сказал я. И подумал: ладно, мсти, отыгрывайся, только я виду не подам, не доставлю тебе такого удовольствия. — Мнения, товарищ майор, не имею. Как прикажете, так и будет. Рад стараться. — И приказал себе: хватит! Не переигрывай.
Прошло три дня. Страсти как будто улеглись, обстановка складывалась благоприятная, и я решил сунуться к Носову, попросить разрешения слетать на моем «мессере».
Сначала он сделал вид, будто вообще не понимает, о чем это я. Потом нахмурился и спросил:
— А для чего?
— Как для чего? Для интереса и, наверное, для пользы дела, — сказал я. — Еще Суворов велел изучать противника… Носов не стал спорить, просто отмахнулся от меня:
— Не в моей власти.
— Понял. Разрешите обратиться к командиру дивизии?
— Война кончается, на кой это надо, Абаза?
— Кончается! Тем более надо: после войны уже поздно будет, тогда точно не слетаешь.
— Ты мне хуже горькой редьки надоел, — кажется, всерьез разозлился Носов. — Вечно тебе. Абаза, больше всех надо, всюду лезешь, себя показываешь. Хватит! — И он обругал меня самым примитивным, совсем несвойственным ему образом.
А на другой день неосторожно развернувшийся бензозаправщик зацепил «мессершмитт» за плоскость и вывел машину из строя. Конечно, можно было, не надрываясь, отремонтировать крыло, да кому охота была возиться — война кончалась.
И сегодня жалею — не слетал.
Вообще-то жадность — плохо. Признаю одно исключение: жадность к полетам. Летчик должен летать. Хоть на воротах, хоть на метле — летать! И чем больше, тем лучше.
50
Скорее всего, это атавизм, так сказать, привет от пещерных предков: обожаю костры и вообще всякий открытый огонь люблю. Могу не отрываясь бесконечно вглядываться в рыжее беспокойное пламя, в раскаленные угли, могу без устали прислушиваться к треску поленьев и воображать — там, в синеватых всполохах среди каскада искр, рождается жизнь! Во всяком случае, я вижу причудливые фигуры, лица в огне и таинственные очертания знакомых предметов.
Первый большой пожар я увидел мальчишкой. Как он начался, не знаю, только когда мы примчались ордой к месту происшествия, старый двухэтажный особняк пылал уже вовсю.
Пожарные были на месте, они суетились, шныряли туда-сюда, а огонь не унимался. Стихия успела набрать мощь и свирепствовала с полным размахом.
На противоположной стороне переулка собралась громадная толпа зевак. Безликая толпа с жадностью впитывала редкое зрелище, охотно комментировала действия пожарных, особенно те, что публике представлялись не вполне или вполне неправильными.
Пожар не утихал.
Мне было страшно и… стыдно. Стыдно за людей — стоят, скалят зубы, чешут языками, и никто не пытается помочь пожарным. Как же так? Нас ведь учили: один за всех и все за одного… А тут? И за себя мне было стыдно: я ведь тоже не испытывал желания лезть в огонь, хотя прекрасно знал, как настоящие пионеры непременно спасают кого-нибудь именно при пожаре. Для совершения геройского поступка пожар — самое милое дело! Но все стояли и глазели.
И я… Как все? Как все, увы.
От мыслей, беспокоивших совесть, но так и не толкнувших на поступок, я отвлекся невольно: на балкон второго этажа выпятился спиной окутанный дымом здоровенный мужик. Судя по его напряженным и низко опушенным плечам, он тащил что-то неимоверно тяжелое, может быть, из последних сил.
Толпа заволновалась, толпа была полна энтузиазма… стали давать советы:
— Заноси, заноси!
— Край пониже! Разворачивай…
А на балконе, медленно разворачиваясь, с помощью второго мужика появился… рояль. Это уму непостижимо, как они сумели вытащить такую тяжесть вдвоем, да еще в дыму, в жарище…
Однако совладали мужики, вытянули, развернули и прислонили к балконным перилам. Постояли, чуть отдышались, еще поднатужились — скантовали и перевалили рояль через перила на улицу.
Треугольный черный ящик тяжко грохнулся в подтаявший снег и жалобно застонал. А мужики еще долго нелепо топтались на балконе, терли кулаками слезившиеся глаза, они едва ли сознавали, что и для чего сотворили…
И мне было стыдно за ополоумевших мужиков тоже.
Поведение людей я осуждал. Но никак не связывал его с природой самого огня, вырвавшегося из-под контроля.
Дом горел, как свечка. Это было увлекательное, опьяняющее зрелище, и мне совсем не хотелось, чтобы оно кончилось.
Думаю, я не был настолько плох, чтобы радоваться чужому горю, чужим потерям. Скорее, по малолетству и обыкновенной глупости я еще не научился различать причину и следствие — ошибка, повторяемая, увы, многими и в самых непредвиденных обстоятельствах.
Словом, было именно так, как я рассказываю: восторг, стыд, угрызения совести — все одновременно.
Когда Мария Афанасьевна, учительница географии, раскричалась на меня, укоряя зато, что я спутал Бискайский залив с морем Бофорта (или что-то в таком духе), я набрался наглости и возразил:
— А чего такого? То на «бэ» и это тоже на «бэ»! Конечно, я понимал, что неправ. Но уж очень смешно она психовала — дергалась и размахивала указкой. Класс получал громадное удовольствие, это я чувствовал и никак не пытался утишить бурю, а сознательно подливал масло в огонь.
— Бербера, Батавия, Бостон, Болонья, Борисоглебск! — кривляясь, будто рыжий из цирка, орал я. — Булонь, баккара, Буало, бламанже, барбос — во сколько! И все на «бэ»! Чего такого перепутать?.. Барбаросса, Белосток…
— Прекрати! — закричала во все легкие Мария Афанасьевна и так шваркнула указкой по столу, что элегантная ее тростинка переломилась и конец указки, как по заказу, отлетел в меня.
Зацепило не смертельно, но ощутительно.
— Чего деретесь? Что я такого сделал? — с перепугу заверещал я. — Ну, перепутал залив с морем — и сразу по морде?! — Я ревел, размазывал сопли и… окончательно сошел с тормозов.
Бедная Мария Афанасьевна, естественно, перепугалась. И то подумать: пойдет гулять слух — учительница ученика… Долетит до районе… Она гладила меня по голове, она извинялась, объясни» не столько мне, сколько свидетелям, что указка переломилась совершенно случайно и зацепила меня без намерения со стороны Марии Афанасьевны.
А я, охваченный стихией скандала, орал и орал. Когда начал успокаиваться, почувствовал — голова моя прижата к теплой, колышущейся, необъятной, как мне показалось, груди Марии Афанасьевны. Это было приятно.
Пока все это происходило, я отлично сознавал: реветь стыдно. Здоровенный уже мужик! Но если перестать реветь, прижиматься к Марии Афанасьевне станет невозможно… И мне было очень жаль себя…
Во взрослые годы я почему-то поделился этим воспоминанием — для чего бы — с женой. С той самой женой, которая числила меня эгоистом, брюзгой, аккуратистом и прочая и прочая. Жена брезгливо выслушала меня. Я сразу пожалел о своей откровенности, но было уже поздно, пришлось услышать:
— Очередной пошлый анекдот из биографии несостоявшегося великого человека… — Она поджала губы, всем своим видом подчеркивая, как ей неприятно и неловко слушать меня.
Анекдот? Пожалуй.
Но разве вся наша жизнь не складывается из долгого ряда более и менее удачных анекдотов?
51
Носов собирался вести десятку — два звена и пару. Но не получилось: у Остапенко не запустился двигатель. И в воздух поднялась девятка. Мы уже привыкли за основную боевую единицу в воздухе считать пару. Куда было ставить девятого, вроде лишнего?
Носов приказал Меликяну пристроиться к нему слева, вторым ведомым. И в этот момент пост наблюдения объявил, что к аэродрому приближается «рама». Очевидно, то был разведчик, скорее всего, он летел на фотографирование… Высоту пост дал три, три с половиной тысячи метров… Прикрытия у «рамы» не было.
Есть такое выражение: действовать по обстоятельствам. Вот Носов и приказал Меликяну перехватить «раму». Формально так делать не полагалось. В одиночку мы уже давно не воевали… Но, сообразуясь с обстоятельствами, командир принял такое решение. Решение — приказ, а приказы, как всем известно, обсуждению не подлежат.
Мелик энергично отвалил от строя и полез вверх.
«Раму» разглядел не сразу, сначала он заметил, что в восточной стороне неба что-то взблескивает, потом сообразил — это солнце играет на фонаре разведчика, вспыхивает и гаснет…
Меликян довернулся на вспышки и, стараясь возможно быстрее сократить дистанцию, сунул двигателю полные обороты. Сближаясь, заметил — курс «рамы» точно совпадал с посадочным курсом нашей взлетно-посадочной полосы. Это подтверждало — разведчик, он прицеливается сфотографировать аэродром с ходу. Торопясь догнать противника, Мелик опустил нос «лавочкина»: будет скоростенка, решил, и превышение не нужно.
Ручка управления все ощутительней вжималась в ладонь. Он снял нагрузку триммером, но не всю, так, чтобы на ладонь немного жало; когда машина кабрирует, летчику спокойнее: не к земле, а от земли ее тянет.
Экипаж «рамы» его, очевидно, еще не видел. Мелик оглядел горизонт вкруговую — «мессеров» не обнаружил. И дальше все произошло, как по-писаному.