Доходяга сообщал постоянно, с явным удовольствием каждому и всякому:
— Можете улыбаться сколько вашей душе угодно и смеяться можете, а я кило триста прибавил!
Тростинка нашла постоянный объект для приложения своей энергии — кудрявого, застенчивого саксофониста Пашу, и сразу сделалась почти незаметной.
А Селедка все переодевалась, переодевалась, переодевалась. А один раз подошла ко мне после ужина, улыбнулась на все тридцать два зуба и спросила с ухмылкой:
— Хочешь, я тебя растлю?
Теперь мой черед сказать: смейтесь сколько вашей душе угодно, но я жутко перепугался и убежал.
Так оно шло. Окружающие питали мою злую мальчишескую ироничность, давали тысячи поводов для зубоскальства, и вдруг… в рутинную жизнь дома отдыха ворвались радисты. Их было четверо — Валентин, Савва, Олег, Сурен. Скромные властелины Арктики выглядели весьма внушительно. Здоровяки, насмешники, молодые парни с рано поседевшими висками, они сразу принялись за сколачивание волейбольной команды, устроили танцы, подбили Толстяка и Селедку на предрассветную рыбалку. Они затевали ночные бдения у костра, лодочные броски к острову, они не уставали тропить стежку в сельпо.
Однако любая энергия иссякает. К концу моего пребывания в доме отдыха даже могучие парни Валентин, Савва, Олег и Сурен начали сдавать.
И хотя они еще пересвистывались между собой на непонятном щебечущем языке, хотя прилежно ухаживали за всеми женщинами допенсионного возраста, хотя еще надеялись сочинить гимн полярных радистов — две залихватские строчки были уже готовы: «Мы пили дорогие коньяки, шампанским мыли головы хмельные…» — однообразие одолело и этих, казалось, несокрушимых ребят.
И вот минут за десять до начала обеда я случайно взглянул на террасу и увидел там Валентина. Каким-то странным скользящим шагом он пробирался между столиками. Вот остановился и замер… вот схватил перечницу и стал быстро-быстро трясти ее над стаканом Сурена. Вот поставил перечницу, сыпанул соли и еще добавил перцу… Так! Отходит, бесшумно, словно тень, исчезает, будто его на террасе и не было.
Странные чувства всколыхнула во мне эта случайная картинка: возбуждение, и брезгливость, и недоумение… И, увы, откровенное любопытство: что же будет дальше?
Гонг возвестил начало обеда. Вместе с другими на террасу вошел и Сурен. Он беспечно приблизился к столу, проворно, будто фокусник, переставил свой стакан с компотом к тарелке Валентина, а его стакан — к своей, опустился на место и принялся за закуску.
Мне сделалось весело. Справедливость должна побеждать.
Ну, а любопытство, конечно, осталось. Как все будет?
Валентин ел торопливо. Что касается меня самого, то я вообще плохо понимал, что жую и глотаю. А вот Сурен, тот держался как ни в чем не бывало.
Наконец Валентин расправился со вторым и небрежным жестом поднес ко рту стакан с компотом. И хлебнул… Он закашлялся до слез…
— Что случилось? — всполошился Олег.
— Поперхнулся? Давай постучу по спине, — посочувствовал Савва.
Сурен молчал.
«Неужели так ничего и не скажет? — подумал я. — Это же невозможно — промолчать. Я бы ни за что на его месте не удержался».
Оказалось — возможно.
Уже перед самым расставанием, накануне отъезда, Валентин мне говорил:
— Сурик — железный мужик! И молчать умеет, и не обижаться умеет, с таким в любую разведку можно и даже пешком к Северному полюсу…
Когда я вернулся домой, отец спросил:
— Ну как, понравилось?
Понятно, я стал рассказывать, изображать, как все было и кто был. Рассказывал, не жалея желчи на Тростинку, на Даму и на Толстяка, правда, о Селедке умолчал и с величайшим энтузиазмом превознес радистов: красавцы, здоровые ребята, умеют веселиться и выпить могут…
Отец слушал не перебивая, потом начал хмуриться. Мне казалось: ну, уж дойду до истории с компотом, он непременно должен улыбнуться, но нет…
Наконец я выдохся. Умолк. Жду.
Отец не спешил, поиграл с цепочкой от часов, свернул папиросу из трубочного табака, закурил, помолчал, пустил голубоватое кольцо пахучего дыма и только тогда сказал:
— Не завидую тебе. Так жить нельзя. Все — типы, а человек — один ты. Да еще бездельники, балалаечники радисты. Маловато!
Признаться, я не понял, на что он сердился: «спасибо» за путевку я раз десять ему сказал, впечатлениями поделился самым честным образом. Нет, не понял я отцовского неудовольствия, хотя и старался понять.
53
Вырос я в заурядной обывательской семье с твердыми, что называется, от века законами. Скажем, главой семьи считался отец — кормилец, добытчик и, соответственно, единственный хозяин. И в этом нельзя было сомневаться. Слово отца — закон.
Мне такой порядок не нравился. Сколько себя помню, абсолютное единоначалие вызывало во мне вспышки протеста, случалось — бунта. За это бывал и руган, и бит, но, кажется, так и не смирен.
И все-таки наша семья не была совсем рутинной: отец никогда не обижал и тем более не унижал маму. Или еще: денежку в доме у нас очень любили, цену копеечке знали, но жадность осуждалась искренне и весьма решительно.
Когда позвонили в дверь, дома никого не было. Я фокстерьером промчался по коридору и спросил, как меня учили:
— Кто там?
— Подайте Христа ради… — Это было что-то непонятное.
— Чего?
— Копеечку или хлебушка кусочек подайте…
Несмотря на запрет открывать незнакомым, скорее всего, из любопытства я открыл дверь и увидел очень старого, совсем седого и морщинистого человека в лохмотьях. Он смотрел на меня странными невидящими глазами филина — большими и испуганными.
С таким дедушкой я еще никогда не встречался. Как поступить?
— Сейчас! — выкрикнул я и полетел в комнаты. Копеечки у меня не было. Есть ли хлеб в буфете, я не знал. Сунулся — не оказалось. На потемневшей деревянной хлебнице, хранившейся в семье, наверное, со времен наполеоновского нашествия на Москву, валялась, не считая крошек, только смятая бумажная салфетка.
Растерянно оглядел комнату, увидел сложенный на стуле серый отцовский костюм. Сразу вспомнил вчерашний разговор родителей.
— Давно пора его выбросить, — говорила мама, — шесть лет носишь. В хвост и гриву, можно сказать, не снимая…
— Для работы — еще вполне. Отдай в чистку. Поживет! Слово отца — закон. Костюм дожидался чистки. Но мама сказала: только выбросить! Давно пора. Я это слышал собственными ушами. Не задумываясь над последствиями, я схватил отцовский костюм, рысью протрусил по коридору и отдал терпеливо дожидавшемуся под дверью нищему.
— Спаси Христос! — сказал дедушка. — Заругают тебя, ангел… Это было непонятно, странно и даже смешно: я — ангел?! За самовольство мне, конечно, влетело. Но на этот раз обошлось без особых нравоучений. Пожалуй, выпороли меня скорее для порядка, символически: щедрость, как я сказал, в нашей семье поощрялась.
Образование должно быть радостным. Увы, мой недолгий путь в науку отмечен слезами и резко отрицательными эмоциями. Учись, учись, учись — повторяли родители. И параллельно:
«Врешь, а ну покажи дневник… дай тетрадь — проверю!.. Скажи честно…» И еще прибавляли, всегда и не по одному разу: «Лентяй, бездарь, балда, осел, дубина…»
А спас меня случай, ну, может, не совсем случай — везение. В нашей нелепой общей квартире поселился человек, которого мы считали не вполне нормальным. Между собой называли его Инженер. Почему, не знаю. Работал он ночным сторожем, на подхвате в овощном магазине, объясняя при этом, что ему нужно свободное время для изобретательской деятельности.
Было у него на самом деле высшее образование или нет, понятия не имею. А вот странности, безусловно, были. По утрам, например, он имел обыкновение расхаживать по квартире в одних трусах и босиком. Ему пытались пояснить — это-де неприлично, неуважительно к окружающим…
— А почему? — спрашивал он. — Предположим, мы встречаемся на пляже. И трусы на мне те самые, что сейчас, и галстука тоже нет. Ничего? Выходит, чепуха все! Условности…
Что он изобретал, наш странный сосед, не знаю, но, как мне кажется теперь, он был одержим идеей бесколесного транспорта. Говорил: природа колеса не знает! Сегодня такие слова вовсе не кажутся безумными, как и сама идея. Но тогда, в докосмическое время, телега без колес абсолютному большинству людей представлялась полнейшей несусветностью.
Так вот, этому человеку я многим, очень многим обязан. А началось с пустяка.
Изгнанный на кухню, я мыкался из уголка в уголок и очень жалел себя. Едва не ревел от жалости к себе. Почему? Я пытался наточить ножницы, а они… перестали резать. Мне было сказано:
«Безрукий негодяй, Колька, теперь ты еще и ножницы испортил! Что ни возьмешь — коту под хвост! Кто тебя просил хватать эти ножницы? С первой мировой войны резали… Нет! Ему, видите ли, надо точить… Разгильдяй, все равно чем заниматься, лишь бы не уроками… Уши оторвать надо… Балбес! Пошел вон, убирайся с глаз!» Так я оказался на кухне.
И тут вышел из своей комнаты сосед. Инженер долго мыл руки над раковиной, мыл, словно хирург, жесткой щеткой. Неожиданно, не оборачиваясь, он спросил:
— А причина в чем?
— Ножницы, — почему-то поняв его, ответил я и показал пальцами, как они резали, а теперь не режут.
Он взял из моих рук злополучные ножницы, пощелкал, провел пальцем по лезвию и хмыкнул:
— Угол не того.
— Чего?
— Угол заточки, говорю, не тот. Нормативно — семьдесят два градуса надо… — И повел меня в свою холостяцкую берлогу, где и научил точить ножницы.
Говорил он много, нескладно, но… как ни странно, удивительно дельно.
— Спроси — почему? Пойми, потом работай. Ясно?.. Не знаешь — узнай… Нет — у кого… мозгуй сам, пробуй. Не вышло — почему? Думай! Картошку чистить просто, а пол мыть, а дрова колоть, а лапти плести? Когда умеешь — просто, а нет — не дай бог!..
После истории с ножницами я стал заходить к соседу довольно часто. Он многому научил меня, а главное, прочно заложил в мальчишескую голову убеждение: человек может все. Понять. Узнать. Решить.