Тихий, темный, благовонный,
Все залей и утиши.
Чувства мглой самозабвенья
Переполни через край!..
Дай вкусить уничтоженья,
С миром дремлющим смешай!
Вавилов прямо объявлял Тютчева «любимым поэтом» (8 января 1909): «В нем я услышал такие яркие, полные мотивы отрицания личности, проповедь саморастворения в природе, в сравнении с которыми блекнет иногда Пушкин». Слова «Всё во мне, и я во всем!» Вавилов процитировал в дневнике еще четыре раза. Также четырежды (в поздних дневниках) вспомнил строки Тютчева: «О, нашей мысли обольщенье, // Ты, человеческое Я…»
Примерно так же часто цитируется Лермонтов с его «таинственными, смертельно-грустными стихами» (1 января 1915) – вроде выписанных в тот же день строк: «Уж не жду от жизни ничего я, // И не жаль мне прошлого ничуть, // Я ищу свободы и покоя; // Я б хотел забыться и заснуть». В поздних дневниках Вавилов четырежды вспоминает строки: «И как преступник перед казнью // ищу кругом души родной» и шесть раз «…некому руку подать // в минуту душевной невзгоды».
Много в дневниках и цитат из других поэтов – от Г. Р. Державина и Е. А. Баратынского до поэтов Серебряного века.
О поэме А. Блока «Возмездие» Вавилов 30 марта 1914 г. написал: «Чудеса! Почти всю мою туманную „философию“ последних дней нашел в стихах, напечатанных сегодня в „Русском слове“. Стихи прекрасны, давно я таких не читал…» – и далее в дневник вклеена большая вырезка из газеты с прологом к поэме.
Иностранные (иноязычные) поэты, разумеется, цитируются реже (более 30 раз сделанные в дневник выписки из «Фауста» на немецком – не в счет). Особо отмечен был Вавиловым Э. Ростан («Сирано де Бержерак») в ранних дневниках и Омар Хайям в поздних (его Вавилов читал в немецком переводе).
В ранних дневниках в начале каждого года или в начале каждого нового блокнота (эти события не всегда совпадали) Вавилов обязательно делал стихотворный эпиграф. В поздних дневниках эта традиция вернулась только в дневнике предсмертного 1950 г., там вновь – практически тайно, незаметно, под адресом и телефоном владельца тетради – записан короткий эпиграф, всего пять слов – рефрен из стихотворения Лоренцо Медичи (1449–1492): «Di domań’ non c’è certezza» – «В день грядущий веры нет»[506].
Общая «поэтичность» Вавилова проявлялась не только через специфическую выразительность его философского языка, можно говорить об особой «поэтичности» (как противоположности сухой рациональности) его мировосприятия в целом.
В юношеских стихах Вавилова явственно слышна особая «неотмирная» философская нота. 15 раз встречаются слова «мечта» и «мечтать». Слова, относящиеся ко сну, – «сон», «уснуть», «сновидения», «дремота» и т. п. – употребляются 29 раз. 11 раз встречается слово «туман», четырежды – «призрак», по три раза «нирвана» и «дурман», дважды – «видéнье». Слова, связанные со смертью («смерть», «умру», «могила», «кладбище» и т. п.), встречаются 63 раза.
В поздних дневниках любовь к поэзии явно оказывала влияние на стиль[507] философствований Вавилова.
Вавилов испытывал слабость к употреблению в философских записях красивых слов вроде «нирвана» (встречается в дневнике больше 20 раз), его не смущали ни пафосные обороты вроде «в голове космическая безнадежность» (2 апреля 1946; «вселенную» он упоминает в дневнике более 70 раз), ни многократный повтор образов на грани поэтических «штампов» (десятки раз – театральная терминология; 14 раз используется образ калейдоскопа; 10 раз – слово «мираж» и т. п.). Естественно чувствуют себя в философских записях и часто употребляются красивые физико-математические термины: слово «асимптотически» (обычно в мечтах о смерти: «…так хорошо бы асимптотически сойти на нет» и т. п.), «резонанс» (более 20 раз), «флуктуации» (около 50 раз) – «Никчемные флуктуации бытия» (12 июня 1941) – и др. Понятие атома свободно используется в рассуждениях о сознании (что произойдет с сознанием двух одушевленных атомов в момент их аннигиляции, то есть при превращении этих атомов в свет? – совершенно серьезно размышляет Вавилов 6 ноября 1946 г.). Можно вспомнить еще раз многочисленные метафоры в рассуждениях о ледяном мире-механизме или нарисованном мире-декорации. Люди – актеры, марионетки, автоматы, облака… Вытягивание себя за волосы из болота.
Образность и поэтичность языка Вавилова сделала возможным появление в дневнике множества ярких и одновременно глубоких – афористичных – высказываний.
«А что, право, не писала ли какая невидимая рука на вселенной, не есть ли все эти земли, солнца, луны, элементы, цветы, звуки просто буквы какой-то неведомой азбуки» (10 марта 1910). «…пылинка, приставшая к одной из пешек, с ней я двигаюсь, торжествую или погибаю – но в игре я бесполезен» (19 февраля 1915). «Я сейчас вроде заигравшегося актера не различаю, где сон, где явь» (12 мая 1915). «Может быть, знание – нелепая вера, а вера – инстинктивное истинное знание, симптом существования: „Credo ergo sum“[508]» (26 февраля 1916). «На себе с полной ясностью понимаю безысходную трагедию живого вещества» (11 июня 1942). «И снова деревянный материализм и превращение человека в мягкую машину, в забор, в камень…» (22 июля 1942). «…все яснее „облачность“ „я“ и полная подчиненность ветрам» (2 марта 1947). «…пора скидывать „я и поступать в общий „котел“» (30 декабря 1947). «Читаю Платона ядовитыми материалистическими глазами» (1 февраля 1948). «Вещество, эволюционным путем превращающееся в могущественного бога…» (24 февраля 1948). «Остались: философия и красота. Можно сбрасывать тела и улетать в платоновские высоты, или, проще говоря, исчезать» (8 февраля 1948). «Живые существа, в том числе и homo sapiens, какие-то случайные дырки-окна, которые протыкает в своем развитии вселенная, оглядываясь на себя самою» (20 марта 1949). «Судорожные, хаотические поиски смысла» (27 июля 1949).
Подобных примеров выразительности языка Вавилова – множество.
Невыразимость
Тем не менее – при всей писательской мастеровитости – Вавилов ощущал неудовлетворенность от того, чтó ему удавалось выразить на бумаге: часто писал о трудностях поиска правильных слов, регулярно жаловался на невыразимость того важного, что понял (или почти понял, или не понял, а лишь чувствует). «…слов, слов, нет, понимаешь ли, слов нет» (26 ноября 1909). «Твердо вижу, что узнал о жизни больше Ньютонов и Кантов ‹…› А вот написать все это не могу…» (15 августа 1943). «Мысль, пробивающаяся, не могущая никак оформиться» (22 ноября 1949). «Схватить, сказать, записать не могу то, что иногда удается „поймать“, или кажется, что удается. Не могу примириться с условным языком, понятиями, которым научили, которыми пользуются все. Не могу, потому что знаю условность всего этого» (18 февраля 1950). Дважды, в 1915 и в 1941 гг., Вавилов вспоминает в этой связи строку из стихотворения Тютчева «Silentium!»[509]: «О других людях судить страшно, как сердцу высказать себя, другому как понять тебя. Не хватает слов, нет слов ‹…› Потому-то я и люблю одиночество, в нем нет этой тюрьмы слов» (17 ноября 1915). «Самое глубокое и основное, по-видимому, не передашь ни в словах, ни в формулах: „Другому как понять тебя“» (20 апреля 1941).
20 июня 1948 г., обнаружив в очередной раз противоречие в своем мироощущении («С одной стороны, „всё во мне, и я во всем“, с другой – это самоё совершенный пустяк, какое-то ухищрение природы вроде волосков и пушинок у тополя, летающих сейчас по Москве»), Вавилов признает: «Философия чудная, не поддающаяся словам и формулам…»
Действительно, непросто подобрать слова для выражения одновременно всех описанных ранее противоречащих друг другу философских прозрений (мир – и иллюзия, и всемогущий бог; «Я», души – то мало, то слишком много, и т. п.). Такому «диалектическому вихрю» и вправду тесновато в любой «тюрьме слов». Становится понятным появление некоторых совершенно парадоксальных записей: «Отрава физического объективизма, делающая все условным, эфемерным, как картина на бумаге» (9 мая 1945). «…победивший вполне материализм, люди-машины, зелень, лазурь, солнечные лучи, все как декорации и костюмы на театральной сцене» (4 июля 1945). Сама «философия» оказывается мерцающей, колышущейся, проскальзывающей сквозь клетку словесных конструкций. Так сны, вот только что еще такие яркие и волнующие, растворяются и обесцениваются при попытке облечь их в слова.
Но «проблема невыразимости» оказывается еще более сложной. Да, Вавилов много пишет на философские темы и жалуется, что пытается нечто очень важное выразить, но не может. Однако при этом он порой проговаривается, что еще и не хочет этого. Даже боится.
Нежеланию (или страху) выразить словами некоторые особо важные мысли сам Вавилов давал два объяснения.
Во-первых, он чувствовал иногда, что жесткие и четкие формулировки убивают суть, опасны для того, чтó высказывается. 20-летний Вавилов писал: «Ох, боюсь я знания истины vérité, heilige Wahrheit usw[510], боюсь превращения я музыки Божьей в шарманку» (31 мая 1910). Через 30 лет, после очередного рядового философского пассажа (жалобы на «ледяной объективизм»), Вавилов, вероятно, услышал в своих словах отзвуки той самой шарманки: «Хотелось бы тайны, многозначительности, но их уже не притянешь» (23 декабря 1941). «Совсем отлетела загадочная душа мира. Все просто, прозаично, не нужно…» (16 марта 1947). Таинственность, загадочность, недосказанность – «сладкое чувство „тайны“»