(30 марта 1942) – изначально играли большую роль в мироощущении Вавилова. Например, 16 ноября 1916 г., анализируя свою тягу к старине, он посвятил своему влечению к тайне, таинственному несколько страниц дневника, отмечая, в частности: «Тайна только и влечет к жизни ‹…› для меня тайна – высшая ценность и оценка на свете». Какое-то время Вавилов лелеял заветную мечту разгадать физическую тайну – Gravitation’s Problem – «проблему гравитации». Потом главной стала «загадка сознания» – «…неизведанное море психического, памяти, сознания, снов» (9 января 1944). Ощущение тайны, ее присутствие были для Вавилова едва ли не важнее ее разгадки[511].
Во-вторых, Вавилов считал, что на некоторые темы говорить словами нельзя, потому что это опасно для говорящего. «Я боюсь говорить о творчестве, потому что сказать это другому – погубить себя» (3 января 1916). 1 января 1946 г. очередной пассаж об эфемерности жизни и сознания он закончил словами: «…другие давно это знают, но молчат, потому что говорить об этом – конец».
И для сомнений в пригодности имеющегося в наличии языка, и для обоих опасений – вредности слов для высказываемого и их опасности для высказывающего – были основания.
«Сознательно кончить с сознанием» (14 декабря 1947)
Философия, плохо приспособленная для описания словами – и для выражения словами своей сути, – существует.
Кроме изощренной диалектики, есть еще один способ гарантированно избежать парадоксов и логических противоречий – отказ от самой логики. Рациональные рассуждения философа Вавилова – «холодное объективирующее сознание» (1 января 1948) – не вся его философия. Существенная черта Вавилова-философа – «снос» в сторону от рациональности и даже порой явная ее критика. Вавилов – философ, посвятивший всего себя проблеме сознания, из года в год многословно рассуждающий о нем, – мог в то же время признавать человеческий разум злом или чушью. Это отношение к сознанию опять проявилось на трех уровнях: и в прямых критических высказываниях о рациональном мышлении, и на уровне языка, метафор, образов, и на уровне действий.
Казалось бы, само воплощение рациональности – ученый-физик, крупный администратор, – Вавилов тем не менее мог писать так (в контексте допустимости самоубийства): «То, что кажется безумным с каких-то других более высоких точек зрения, – самое умное и нужное. А самый ум – может быть величайший порок рода человеческого» (22 апреля 1942). Ломая голову над «загадкой сознания», он признавался: «Сознанию можно верить только до определенной границы» (14 ноября 1940); «…до чего же мучительно сознание» (30 мая 1943); «…хочется скорее отвязаться от сознания» (6 апреля 1944); «страшная вещь сознание» (26 декабря 1948).
Уже в первом абзаце самой первой записи «поздних» дневников Вавилов пишет о вреде сознания: по мере роста и расширения сознание «переходит в свою противоположность, становится врагом своего носителя – тела» (26 июля 1936). Сквозная для «поздних» дневников экзистенциальная тема бытия-к-смерти нередко опирается на подобные мысли о враждебности сознания жизни: «Старость и смерть нужны уже потому, что все равно развивающееся сознание одного человека привело бы, вероятно, к смерти» (20 апреля 1941). «Для того чтобы жить, нужно изрядно придушить сознание» (26 августа 1943). Очередную запись о полной готовности умереть Вавилов поэтично завершает: «Пусть завянет ужасный цветок сознания» (1 августа 1943).
«Отключение» сознания – это не только смерть. «…мое единственное спокойное состояние, равновесие – это сон» (21 сентября 1910). Многочисленные высказывания Вавилова вроде следующих: «Что нужно мне для спокойного существования до конца? ‹…› 5) Уверенность в возможности всегда умереть спокойно, незаметно, через сон» (14 января 1945 г.; аналогичное высказывание – «„через сон“ перешел бы в небытие» – 7 ноября 1941 г.); «Хочется незаметно заснуть в этой зелени и никогда не проснуться» (1 августа 1947) – особо выделяют тему сходства смерти и сна: пусть эта тема и не оригинальна, но звучит в дневниках отчетливо. 3 августа 1914 г. Вавилов пишет, что жизнь движется «к вечной Нирване конца, к миру, покою и сну» (это стихотворение Вавилов вновь вспоминает 20 декабря 1950 г., за месяц до смерти); 4 декабря 1916 г. он повторяет: «…аналогия бдения и сна, жизни и смерти, пожалуй, глубже, чем она кажется. Только неужели в смерти так же мало метафизики, как во сне?» Более 30 лет спустя, на очередных торжественных похоронах, он вновь пишет: «Стоял на трибуне и думал о сознании. Сон без сознания. Смерть без сознания» (2 сентября 1948)[512].
Бессознательному, иррациональному традиционно принято отдавать в управление самую загадочную область сознания – сновидения. Отношение Вавилова к сновидениям – как обычно – очень противоречивое: «…думаю, что из этого подсознательного источника в науке и искусстве родилось самое большое и интересное» (14 июля 1939) – «Сны: в них только отбросы бодрственного состояния» (26 сентября 1948). Тем не менее Вавилов прямо признается, что «часто задумывается о снах» (24 июля 1950). При этом теоретизирует о природе сновидений он на удивление мало (по сравнению, например, с рассуждениями о природе воспоминаний). В записи от 11 ноября 1909 г., например (с выводом: «о, если бы можно было жизнь – проспать»), или 14 июля 1939 г. (с интересным признанием в конце, что название книги «Глаз и солнце» ему приснилось). «Как это все уложено в мозгу? Это же чудо из чудес, бесконечное обилие тонких наблюдений, мыслей и высочайшего искусства» (24 марта 1942). «И какая разница между сном и „на самом деле“. Последнее время они у меня иногда сливаются» (19 ноября 1943). Вавилов, по воспоминаниям жены ([Келер, 1975], с. 182), «мгновенно погружался в детский спокойный сон и сны видел архитектурные и музыкальные». «…я очень часто вижу „эстетические“ сны, то посещаю картинные галереи, то обсуждаю планы декорировки какого-то дворца» (1 сентября 1914). Особо впечатлявшие его сны он регулярно записывал[513] и некоторые из снов вспоминал даже спустя многие годы (например, 20 августа 1950 г. – сон 50-летней (!) давности: «Помню, за месяцы перед экзаменом снилась форма учеников коммерческого училища, и все это казалось несбыточной мечтой» – [Франк, 1991], с. 105). В личном мире Вавилова сновидениям, несомненно, было отведено достойное место.
Широко распространенный взгляд на природу рационального мышления: «человек мыслит словами» – применим к Вавилову с оговорками. Да, он много и успешно работал со словами. Но при этом явно плохо отличал слова и символы от образов и понятий. С мая 1945 г. в дневнике эти термины то и дело встречаются группой, через запятую. Например, 6 мая 1945 г. Вавилов особо пишет о «значении „образов“, слов, понятий», трижды повторяя это выражение: «Жизнь современного городского человека – это взаимодействие таких образов, слов, понятий о других людях, об их намерениях и пр. Трудно представить себе человека, выросшего в полном одиночестве. Что составит его жизнь. Его „образы“, слова, понятия? Безóбразная жизнь – движение, физиология – совсем другое. Начинается угадывание чего-то». «Странное и страшное чувство освобождения от условных символов, образов, слов. Они сильны – во сне и наяву» (4 июля 1945). «Забыто живое сознание, состоящее не из ощущений, а из образов, понятий, представлений, слов» (7 августа 1947). 25 мая 1950 г. Вавилов вновь делает развернутую запись о «громадном значении образов, понятий, слов в человеческом сознании», в частности об их изначальной обусловленности историей, окружением[514].
Неразличение философом слов и образов уже само по себе необычно. Но еще необычнее отношение Вавилова к философии в целом как к состоянию души, а не как к умственной конструкции. Мысль для Вавилова больше, чем силлогизм. Вавилов пишет о «мыслях, которых никому не понять, которые я сам едва чувствую» (13 июля 1909). «Мысль и то, что около мысли (все эти догадки, „интуиции“, инстинкты и пр.)» (18 февраля 1941). «Да, новая мысль. Вернее, не мысль, а сильное чувство…» (6 мая 1945). Философия – не только мысли, но и чувства. «Философия чудная, не поддающаяся словам и формулам и только урывками чувствуемая» (20 июня 1948). Слово «философия» Вавилов часто использовал для обозначения своего внутреннего состояния – как синоним «мироощущения», «настроения». В молодости он поругивал себя за такие черты характера, как излишняя склонность к «метафизике» (в других записях скучая по ней: «…испарилась теплая метафизика» – 1 декабря 1916 г.), за излишний «теоретизм» и «эстетизм». В последнее десятилетие жизни, делая записи в дневнике, Вавилов многократно употребляет по отношению к своей философии – иногда даже беря это слово в кавычки – далекие от рациональности эмоциональные эпитеты «печальная», «безнадежная» и т. п.: «жуткие философские выводы», «„философия“ самая холодная, ледяная», «угнетающая философия», «скверная философия», «философское состояние драматическое», «усталость, апатия и усугубление „философии“».
Допустимо ли вообще употреблять слово «философия» для обозначения смутных ощущений и душевных состояний? Вопрос о том, что такое настоящая философия, а что нет, – сам по себе очень философский, об этом можно долго спорить. Но не может быть никаких сомнений в том, что не выразимая словами, ускользающая от осознания, вновь и вновь сама себе противоречащая – в целом очень необычная – философия Вавилова тем не менее существовала. И такое необычное словоупотребление – печальная философия, теплая метафизика, ледяная философия и т. п. – лишь полнее раскрывает особенность личной философии Вавилова, того, что он сам считал возможным называть этим словом. Есть и примеры обратной «подмены термина». О явно философском по своей сути противоречии (чрезмерный субъективизм при одновременном «устрашающем объективизме») Вавилов пишет: