. Также, возможно, восходит к Фаусту и неотступная мечта зрелого Вавилова о маленькой собственной лаборатории (той самой, которую в ранних дневниках Вавилов обозначал выражением из «Фауста» Гете – «dumpfes Mauerloch»): «В келью, к книгам, к лабораторному колдовству, к тихому раздумью» (6 мая 1944).
Но ранние дневники, в отличие от поздних, «фаустизмом» переполнены. Вавилов пишет о литературных особенностях драмы Гете и ее символике, о Фаусте как «мировом типе» (из ряда «всяких Гамлетов, Дон-Жуанов, и Дон-Кихотов» – 12 января 1911 г.), сравнивает Фауста Гете с Фаустами из других книг («…куда же ниже Гетевское произведение старой народной книги» – 24 января 1915 г.). В главе о литературных грезах приводились примеры отождествления самого себя с Фаустом. Нередки размышления о Фаусте как о реальном человеке: «Я не могу себе вообразить Фауста в пиджаке, в зеленом с крапинками галстуке, обремененного супругой и чадами, имеющего и любящего лошадей, читающего газеты, ходящего в театр и т. д. Между тем современные Фаусты именно таковы, современный Фауст похож на всякого… ‹…› …теперь не только все могут быть Фаустами, но и все на деле Фаусты. Хоть на грош да Фауст, хоть дурак и жулик, но Faust; Фаустовство теперь подешевело, его продают оптом и в розницу; дешево и крепко» (12 декабря 1910). Вероятно, в подобных рассуждениях слово «Фауст» обозначает обмен души на воплощение желаний. Однако и другой базовой компоненте легенды о Фаусте – магии, чудесам – тоже уделено должное внимание. «Фауст проводит свое время с чертями и бросается в магию не потому, что он „проклял знанья ложный свет“, а как раз наоборот, потому, что в магии-то этого света он и ищет» (12 января 1911). 8 октября 1914 г. на фронте – всего через несколько дней после случайно совпавших по времени получения посылки с томиком «Фауста» и появления в небе кометы – в пространной записи Вавилов разбирает «три дороги», открывающиеся перед Фаустом, – науку, магию и обычную жизнь, – и подозревает, что Фауст «бежит сначала к магии – науке, но какой, как вот эта комета Делавана ‹…› на бесстрастном Ньютоновском небе. Этого по меньшей мере можно искать. Религиозный и нравственный элемент, вплетающийся в тонкое материалистическое кружево знания». Магом называет Вавилов Фауста в стихах: «Мой Фауст был суровый, дивный маг» (14 марта 1915). В рассуждениях о Фаусте среди прочих ярких персонажей упоминается другой волшебник – Мерлин: «Леонардо, Парацельс, Мерлин – три фигуры, которые нужны, как мера для анализа гетевского Фауста. ‹…› Мерлин – титан, сверхчеловек ‹…› узнавший все, поймавший ту Лапласовскую формулу, после которой все тайное стало явным» (4 июня 1915). Магии уделено особое внимание и в одном из поздних (22 января 1942) комментариев к «Фаусту» Гете: «„У ворот“ кажется самой лучшей сценой всего Фауста. Народ, люди с их нормальным сознанием ‹…› рядом Фауст, на которого смотрят почти как на полубога. ‹…› И в конце магия. Дух и черный пудель. // Эту сцену можно читать сотни раз, без конца. Это и есть ключ к Фаусту-ученому. Природа – люди – великое сознание – магия. // ‹…› Фауст – трагедия о действии, а не о мысли, не об ученом, а о человеке. Наука отбрасывается с самого начала. Вместо нее магия, простое и бесстыдное средство овладеть большим. Почти воровство» (цит. по: [Келер, 1975], с. 229)[542].
Алхимия – прародительница естественных наук, Фауст – ученый, магию «фаустовского» типа можно назвать – по сравнению, например, с какими-нибудь шаманскими практиками – магией рассудочной, рациональной. Иррационально в легенде о Фаусте, по сути, только вмешательство потусторонних существ, явление черта. Эта сказочная сторона легенды также вполне принималась Вавиловым, всерьез обдумывалась. В приведенном ранее стихотворении «о Фаусте ученом, в мрачной келье // Вступающем с чертями в разговор» он писал: «Мой Фауст был познанья раб и жрец // А дьявол лишь орудие познанья» (14 марта 1915). Роли черта в сюжете легенды Вавилов посвятил несколько записей, иногда очень – даже чрезмерно – глубокомысленных, например: «Схема всякого „Фауста“ – великая Троица: Бог-Творец, Мефистофель-Creatur[543], но взбунтовавшаяся, и Фауст тоже Creatur, но не бунтующая – малый Бог. Истинный Мефистофель – не враг Фауста, он только ищет в нем союзника. Вместо познания природы и Бога – Мефистофель старается внушить Фаусту бунт против того и другого ‹…› Бог затеял мир от скуки, но и сам мир стал скучен, и Мефистофель это прежде всего должен показать» (28 декабря 1915). Мефистофель упоминается в дневнике около 20 раз, его реплики часто цитируются. Об обращении за помощью к «силам ада» Вавилов пишет в стихотворении от 26 сентября 1910 г.: «В жизни двух путей мне нету // Иль к науке, или в Лету // Улетать // Стать собой давно уж надо // Хоть пришлось б все силы ада // Вызывать». Здесь «силы ада» скорее расхожий поэтический штамп. Но есть записи, в которых и в прямом смысле, не иносказательно, Вавилов размышляет о чертях и тому подобной сказочной нечисти. «Сначала (лет до 13–14) твердо знал то, что вложено в голову дома мамой, нянькой. Бог, черти, ведьмы, другие люди, весь мир (все довольно просто и вполне естественно). Затем (14–22 года) разрушение этого мира…» (31 июля 1947). «Сначала мир полон духовного. Бог, черти, лешие, все живое, мир дышит, в нем опасно, но радостно жить» (22 сентября 1947). Уже будучи 24-летним, он пишет: «Дорога длинная и ночная, в лесах и болотах чудится всякая чертовщина, и, ей Богу, жаль, что ее, кажется, нет da vero[544]. Куда бы веселее, загадочнее, чудеснее стало в мире [при наличии] хотя бы самого завалящего лешего» (31 октября 1915). 16 ноября 1916 г. Вавилов снова признается, что любит «всякую, даже наивную, чертовщину».
Миры, пришедшие на смену миру со сказочной нечистью, не нравились Вавилову. «С исчезновением богов и чертей из природы и жизни они становятся механикой» (2 мая 1949). И хотя во взрослых, серьезных философствованиях «черти и ведьмы» из разрушенного детского мира «усохли» до вполне благопристойных физических демонов Максвелла и Лапласа, особое отношение к чертовщине тем не менее никуда не делось.
Вот как об увлечении 25-летнего Вавилова «чертями и ведьмами» вспоминал его племянник (сын сестры Александры) А. Н. Ипатьев (1911–1969): «На наше детское воображение действовал и страх, который испытывали мы – дети Александры Ивановны – от первых физических опытов будущего знаменитого физика. Сергей Иванович рисовал фосфорными спичками чертей и ведьм на стенах, гасил свет, рисунки фосфоресцировали, и это, конечно, поражало воображение 5-летнего мальчика» ([Ипатьев, 1974], с. 109).
В воспоминаниях жены Вавилова есть небольшая главка «Чертополох» ([Келер, 1975], с. 187). «Дорога к роще идет полем, иногда спускаясь в неглубокие лощинки. Я выбираю запутавшиеся в высокой траве лесные колокольчики и среди них вижу яркую малиновую колючую шапку чертополоха. // „Тут чертополох!“ – кричу я, зная, что Сергей Иванович любит этот цветок. „Бери, бери его!“ – отвечает он мне, подходит сам и, вынув носовой платок, осторожно, чтобы не уколоться, ломает гордый цветок. На мой вопрос, почему же ему так он нравится, Сергей Иванович, пристально посмотрев мне в глаза, отвечает, улыбаясь: „Оттого, что чертями пахнет!“ Подняв цветущую, в колючках ветку с растопыренными лапчатыми листьями, увенчанную малиновой чалмой, он, любуясь ею, говорит: „Великолепный цветок!“ И смеется. // Русские сказки, набитые чертями, Мефистофель из заветного „Фауста“ с невидимой свитой „нечистой силы“, Дюрер, у которого дьявол тащится за рыцарем в броне, – все это стихия, занимавшая воображение Сергея Ивановича. Он любил рисовать чертей с извилистыми туловищами и длинными хвостами, Бабу Ягу в ступе и Кота в сапогах, в берете с пером и торчащими усами. // „Нечистая сила“, знахарство, алхимия – из этой темной руды человеческого воображения в великих муках и трудах зарождалась наука. Первые ее сны и предчувствия воплощались в этих фантастических образах. // Колдовство, ведовство – дерзкие, но бессильные попытки повелевать силами природы, ощущаемыми как нечто „злое“ и „нечистое“ (потому что они часто приносили человеку лишения и боль, а он был бессилен перед ними), – как любил Сергей Иванович обращаться к этим древним путям человеческого миропонимания и миропознания! Он любил сказки с их жутью и проказами чертей, с оборотнями и волшебствами. В его библиотеке 40 томов разных изданий Фауста, Парацельс, Буше-Леклерк „Истолкование чудесного (ведовство) в античном мире“, Забылин „Русский народ, его обычаи, предания, суеверия и поэзия“».
Общим интересом к чертовщине и волшебству неплохо объясняются литературные пристрастия Вавилова. Он обожает Гоголя, но именно как Гоголя-сказочника: «Настоящий Гоголь – это Гоголь Майской ночи, Сорочинской ярмарки, а Гоголь Ревизора – уже фальшивый» (21 марта 1909)[545]. Мир порой кажется Вавилову «паноптикумом д-ра Коппелиуса» (28 декабря 1941) – мастера, изготовлявшего неотличимые от людей куклы в рассказе Гофмана «Песочный человек». Гофман вновь и вновь перечитывается: «Прочел „Повелителя блох“. К Гофману тянет, а вместе с тем это так нелепо. Смесь немецкой уютности, аккуратности, церемонности с сумасшедшими прыжками Гофмана, вероятно, и определяет его притягательность. Повелитель блох – сон, нелепый, но уютно и обстоятельно рассказанный. Пока есть Гофманы, жить еще на свете можно» (14 июля 1940). «Магическая литература» (сказки для взрослых) вообще занимает одно из важнейших мест – если не главное – в ряду литературных предпочтений Вавилова. Помимо любимых Гете, Гофмана, Гоголя, в дневниках упоминается множество других произведений в этом жанре. Вавилов особо выделял и многократно цитировал Г. Ибсена (1828–1906). Любил «Синюю птицу» М. Метерлинка (1872–1949). Был под сильным впечатлением от У. Бекфорда (1760–1844), в неоготичес