Ксения Матвеевна, дочь сотника Скребкина [20], молодая казачка двадцати одного года, отличалась необычайной красотой, стройной фигурой благородного сложения и овалом лица, напоминавшим безупречно правильные черты античной статуи. Ее синие глаза оттенялись длинными, темными ресницами, в них светились порою задумчивость и грусть, поэзия, свойственная обитателям гор и степей, благодаря их Постоянному непосредственному общению с природой, язык которой им как будто понятен; но эта мечтательная задумчивость часто сменялась огневою страстностью, напоминавшей своими вспышками молнии, когда в летний зной над степью вдоль по течению Яика проносится гроза.
Красавица Ксения со своим выразительным лицом, тонким, изящным станом и белыми руками смахивала бы на даму из самого знатного общества, переодетую казачкой для костюмированного бала, если бы во всем ее облике не было отпечатка наивной непосредственности и дикой силы. Было видно, что в этих нежных членах текла пламенная кровь, кипение которой не подчинялось никакому принуждению, и нежную девушку можно было сравнить с одним из тех диких степных коней, которые как будто вылиты из стали, а ноздри их порывисто вдыхают воздух, чуя приближение бури, коней, которые послушно покоряются приветливому слову, но встают на дыбы, когда их хотят принудить к повиновению поводьями и удилами.
Садик перед домом сотника содержался чрезвычайно опрятно, кусты шиповника образовали здесь нечто вроде беседки вокруг сколоченной из березовых сучьев скамьи, на которой сидела Ксения, тогда как пестрые цветы обрамляли гряды овощей.
Тонкие пальцы девушки машинально, размеренным движением сплетали нитки в узлы рыболовной сети, но ее мысли, казалось, блуждали далеко, потому что глаза тоскливо и задумчиво смотрели из‑под опущенных ресниц вдоль на луга, по которым извивался Яик, сверкавший там и сям золотистой полосою между камышовыми зарослями.
Казачка напевала про себя красивым, низким голосом одну из песен, в которых почти всегда выражается тоска по милому, ушедшему на кровавую сечу, или оплакивается павший воин; их мелодия так хватает за душу своими грустными, скорбными звуками, словно осенний ветер проносится по степи, крутя поблекшие палые листья. Иногда пение замирало в тихом вздохе, который, казалось, летел вдаль вместе с печальными взорами Ксении; тогда она опускала голову, точно под гнетом горя, прерывая работу, чтобы утереть слезу, повисшую на реснице.
Она не заметила, как по дороге из Гурьева в Сарачовскую приблизился к хутору казак и вошел в сад. То был мужчина немного старше Ксении, стройный и сильный: темная короткая, еще юношески мягкая борода обрамляла его лицо, а курчавые, темные волосы выбивались из‑под шапки из овечьей шерсти. Это был красивый, статный юноша; тем не менее его наружность оказывалась вблизи отталкивающей: темные глаза обнаруживали беспокойный хитрый взгляд, несмотря на улыбку, почти не сходившую с его губ, как будто он хотел прикрыть ею всякое внутреннее движение мысли и чувства. В его осанке было что‑то искусственное, точно он рассчитывал каждый свой жест и наблюдал за ним; этот человек ходил тихо, крадучись, что дало ему возможность подойти вплотную к задумавшейся Ксении, прежде чем она услыхала шорох его шагов, когда нежданный гость вышел из‑за живой изгороди густо разросшегося шиповника.
Ксения вздрогнула в испуге и, по–видимому, была неприятно удивлена, увидав казака, однако она приветливо ответила на его поклон и сказала:
— Как, ты здесь, Яков Иванович? Разве ты не пошел с прочими, как и мой отец, на лужайку у реки потолковать о том, что нужно сделать против угроз генерала, который приехал третьего дня в Гурьев и хочет отнять у нас наши последние вольности?
— Что мне там делать между дураками? — возразил молодой казак, имя которого было Яков Иванович Чумаков. — О чем им советоваться, когда они не могут противиться силе? Ведь гарнизон Гурьева подкреплен пехотой и канонирами, так что наши казаки будут уничтожены, если попробуют оказать сопротивление, а если они убегут в киргизские степи, то лишатся своего имущества и доведут до страшной беды своих близких!
— А разве ты не боишься, что тебя зачислят на службу в полки, которые должны быть посланы в Польшу или Швецию, далеко от нашей стороны? — спросила Ксения.
— Нет, — ответил Чумаков с язвительным смехом, — нет, этого я не боюсь; я знаю, что жребий не падет на меня.
— Знаешь? — подхватила Ксения. — Разве ты можешь знать, что скрывается в будущем?
— Когда в зимнюю пору, — ответил Чумаков, — мы идем по занесенной снегом степи и за нами гонятся с воем голодные волки, то мудрость учит, чтобы мы отпрягли одну из лошадей и бросили ее на жертву лютым зверям; пока они ее терзают, мы успеваем избегнуть опасности на другой лошади. Разве москали не похожи на голодных волков? Ты знаешь, у меня есть прекрасные луга и стада; кроме того, я нажил не мало денег прибыльной торговлей и бережливостью, что не успели сделать другие; так вот, я взял эти деньга, пошел в Гурьев и наполнил золотом и серебром пригоршни старшего вахмистра, который производит набор при генерале. То, чем я пожертвовал, я надеюсь скоро вернуть обратно, так как прочее остается у меня в целости, и теперь я знаю наверно, что меня не потащат со двора, чтобы записать в чужие полки.
— Это умно, — подтвердила Ксения, — и я желаю тебе счастья; не всякий умеет, как ты, наживать и копить, а нажитое употреблять так удачно.
Насмешливая улыбка промелькнула по ее губам.
Чумаков не заметил этого и воскликнул с необыкновенной радостью:
— Вот, видишь, ведь у меня не отнимут моих лугов и стад? Я сохраню свои луга и стада, а вдобавок и свободу, потому что не был так безрассуден, чтобы проматывать свои деньги, как делали это другие. Я останусь здесь, тогда как они уйдут отсюда на тяготы и опасности. И вот, Ксения, — продолжал молодой казак, охватывая алчным взглядом красивую фигуру девушки, — теперь, когда моя будущность обеспечена от всяких неожиданных случайностей, когда я действительно стал самым богатым и сильным между казаками Сарачовской станицы, я опять являюсь к тебе. Ты должна сделаться хозяйкой моего имущества; раньше ты не могла решиться выслушать меня, и, пожалуй, мне следовало бы сердиться на тебя и не думать больше о тебе, но я все‑таки пришел, потому что люблю тебя так, как ты не можешь себе представить. Сегодня у тебя нет другого выбора; все остальные, которые могли поднять на тебя взор, не могут больше тебе ничего предложить. У Ивана Творогова и Осипа Федулова завтра не будет больше ничего; их угонят на чужбину, и кто знает, суждено ли им еще когда‑нибудь увидеть берег Яика!
— Что ты толкуешь про Ивана Творогова и Осипа Федулова! — с досадой возразила Ксения. — Тебе хорошо известно, что не из‑за них отвергла я твое предложение; я прямо сказала тебе правду, как была обязана сказать доброму казаку; я сказала тебе, что не люблю тебя и потому не протяну тебе своей руки. И ты знаешь также, — прибавила казачка, причем ее глаза подернулись слезою, — что я никогда не полюблю ни тебя, ни кого‑либо другого; ты знаешь, что сердце мое я отдала Емельяну Пугачеву, которого ты называл своим другом и который обещал мне вернуться.
— Однако он не вернулся, — сказал Чумаков мрачно, — хотя прошли уже годы с тех пор, как он приезжал сюда со своим генералом вербовать охотников в армию Румянцева, воевать турок, а если он не вернулся, то значит, пал в бою или позабыл тебя.
— Нет, он меня не забыл, — воскликнула Ксения, блеснув на него глазами. — Емельян Пугачев не мог забыть своей любви и своих клятв, и с ним я охотнее разделю его бедность, чем с тобою или кем‑нибудь другим несметное богатство. Да мне и не нужно думать о богатстве, потому что у моего отца довольно лугов и стад, а если Емельян умер, — Продолжала она дрожащим голосом, — то я знаю, что его последняя мысль была обо мне. Тогда я — его вдова и ни за что на свете не нарушу верности ему.
— Ксения! — воскликнул с нежностью Чумаков, тогда как его глаза метали искры, а искаженное злобою лицо подергивалось в приливе необузданной страсти. — Ксения, помни свои слова! Помни, что я — человек, способный принудить к любви, когда мне отказывают в ней… помни…
Ксения вскочила.
— Принудить? — воскликнула она. — Ты хочешь принудить меня?! Подлый трус, скажи еще слово, и я пойду к реке, на круг к казакам, и расскажу им, что ты купил себе за презренное золото свободу, за которую они хотят положить головы, и очень может быть, что волны Яика умчат тебя в море, прежде чем нагрянут сюда москали, карманы которых ты набил своим золотом. Ступай прочь, избавь меня от твоего ненавистного присутствия, иначе я забуду, что доверие открыло мне твою темную тайну и что доверие никогда нельзя обмануть, даже если презираешь того, кто оказывает тебе его!
— Ксения! — вне себя воскликнул Чумаков, тогда как его глаза блеснули дикой злобой и он робко попятился перец грозно выпрямившейся девушкой. — Ксения, придержи свои слова, иначе…
Он не договорил, потому что лицо Ксении внезапно просияло восторгом; она раскрыла объятия, торжествующий возглас сорвался с ее уст.
Пораженный такой внезапной переменой, Чумаков обернулся и увидел позади себя, у калитки сада, того, о ком сейчас говорил, воображая, что тот находится за сотни верст от их станицы и не может вернуться сюда.
Емельян Пугачев стоял у входа в сад, держа за повод свою маленькую лошадку, его лицо было бледно, большие глаза со странным, задумчивым выражением смотрели на Ксению; от всей его внешности веяло какой‑то таинственностью, так что Чумаков почувствовал суеверный страх и перекрестился. Но Ксения бросилась уже к Пугачеву, она охватила его руками, осыпала поцелуями, и даже маленькая лошадка, стоявшая позади своего господина понурив голову, была осыпана ласками обрадованной девушки.
— Ты здесь, Емельян, ты здесь! — воскликнула она. — О, теперь все хорошо… Если бы ты пал в бою, твой дух явился бы возвестить мне о том и передать твое последнее приветствие. Ты здесь!.. Ты здесь!.. — твердила девушка вне себя от радости. — Слушайте, зеленые луга, слушай, шумящий Яик, слушай, лазурное небо там, в высоте, он здесь, мой Емеля, здесь, и я — самая счастливая женщина на свете!