Визирь некоторое время глубокомысленно смотрел вниз, а затем с повелительным жестом произнес несколько слов по–турецки; тотчас же офицеры его свиты, скрестив руки на груди, удалились. Сейчас же и Салтыков велел своим адъютантам удалиться, идя навстречу желанию визиря, которому хотелось, видимо, остаться с ним наедине.
— Для меня было бы неприлично перед моими солдатами здесь, при нашей первой встрече, — заговорил визирь на чистом, беглом французском языке, — объясняться с вами на иноземном наречии, но вы — храбрый воин, генерал, и, мне кажется, мы лучше поймем друг друга и скорее придем к концу, если будем беседовать с глазу на глаз и если наши слова не будут передаваться через третье лицо. Неотвратимой и необъяснимой воле судьбы, управляющей миром, угодно было дать вам победу надо мной; мой народ нуждается в мире и мой всемилостивейший повелитель–падишах не может продолжать войну, не искушая Аллаха и не навлекая на нас Его гнева. Изложите свои требования и подумайте о том, что даже побежденного противника надо уважать и что неразумно доводить великий народ до отчаяния.
— Благодарю вас, ваша светлость, за искренность и доверие ко мне, — поклонился Салтыков. — Отвечая в том же духе, я сейчас же обозначу вам крайний предел наших требований; от них мы решительно не можем отказаться, даже подвергаясь опасности продолжать войну, в которой мы, судя по теперешнему положению дел, должны остаться победителями, но которая все‑таки стоила бы нам жертв. Государыня императрица, моя августейшая повелительница, требует прежде всего… — визирь, внимательно прислушиваясь к его речи, замер, наклонив голову набок, — свободного плавания для русских судов по Черному и другим турецким морям, точно так же как и свободного, беспрепятственного прохода их через Дарданеллы.
Визирь с прежним неподвижным выражением в лице возразил:
— Это равносильно тому, что мы сами передадим в наши руки столицу своего государства, ключ своего могущества, безопасности самого падишаха.
— Ваша светлость! Быть может, вы были бы правы, — сказал Салтыков, — если бы мы теперь намеревались заключить мир с задней мыслью нарушить его. Но такой задней мысли у России нет; мы померили свои силы в тяжелом бою, а теперь, мне кажется, лучше и достойнее двух великих народов соединить свои силы для ограждения Европейского Востока от коварства западных народов, видящих в Турции и России только добычу, которую они желали бы использовать для своих выгод. Государыня императрица не только желает мира, она предлагает союз, который обоим союзникам должен принести большую пользу, если они сообща согласятся вести торговлю в Черном море: другу можно открыть двери своего дома.
— Друг приходит безоружным, — возразил визирь, — он кладет свое оружие у порога двери гостеприимного дома.
— Так оно и будет, — ответил Салтыков, — государыня императрица требует свободного пропуска через Дарданеллы только для своих торговых судов, а в морях у Константинополя должно стоять только одно боевое судно, представляющее собой знак почетного внимания, а не опасность для союзника.
Визирь глубокомысленно опустил голову на грудь.
— Я принимаю условия, — сказал он затем, — я принимаю их, так как верю вашим словам, генерал, и еще потому, что для моего повелителя и моего народа в открытом и крепком союзе с храбрым русским соседом я вижу более чести и пользы, чем в бесполезной дружбе с лицемерными англичанами и бессильными французами, которые никогда еще не оказали нам серьезной поддержки в нужде.
После этого Салтыков заявил:
— Я должен дальше выговорить для императрицы Азов, Таганрог и Кинбурн; все остальные владения, занятые нами, после заключения мира будут очищены от наших войск.
Визирь наклонил голову и сказал:
— Азов, Таганрог и Кинбурн в ваших руках, у нас нет власти отнять их у вас; по справедливости победитель имеет право предъявлять свои требования на вознаграждение, я принимаю эти условия.
— Этим оканчиваются наши требования, — продолжал Салтыков. — Однако еще не все, — сказал он с некоторой нерешительностью. — Императрица в своем великодушии считает своей обязанностью позаботиться и о тех союзниках, которые в настоящую войну оказали нам содействие, и спасти их от мести, которая могла бы угрожать им.
Визирь насторожился.
— Крымский хан, — продолжал Салтыков, — стал под защиту государыни императрицы.
— Крымский хан — бунтовщик, дерзко нарушивший свои верноподданнические обязанности по отношению к нашему всемилостивейшему падишаху, — воскликнул Моссум–оглы.
— Он выговорил себе признание своей независимости, — возразил Салтыков. — Он утверждает, что Турция не имеет никакого права требовать от него уплаты податей и послушания.
— Он лжет! — воскликнул Моссум–оглы. — Разве в течение ста лет его предшественники не платили дани и с благодарностью не пользовались могущественной защитой падишаха? Разве он не последователь Магомета, которого на земле представляет падишах, как повелитель всех правоверных?
— Это безразлично, — спокойно, но тоном, выражавшим непоколебимую решимость, сказал Салтыков. — Не мое дело входить в обсуждения вопроса о верховной власти Турции над крымскими татарами; государыня императрица, моя августейшая повелительница, требует, чтобы отныне эта зависимость была прекращена. Крым — ворота, через которые можно проникнуть в Русское государство; он был бы постоянной угрозой нашей навигации в Черном море и вследствие этого постоянным спорным вопросом, постоянным препятствием к дружбе и союзу, которые отныне, как вы, ваша светлость, признали это, должны соединять Россию и Турцию. Наоборот, нейтральное государство, которое должно поддерживать дружеские сношения с обоими соседями, не требуя ни от одного из них защиты против другого, является порукой прочной, твердой дружбы, причем исключаются всякие враждебные недоразумения на границах. Потому я полагаю, что желательно было бы также и для высокой Порты, чтобы Крым стал независимым, нейтральным и вследствие этого даже посредническим государством.
— Нейтральным, независимым государством, — сказал Моссум–оглы почти про себя. — Но может ли Крым остаться таковым? Не может, — продолжал он уже громко, — ту зависимость, ту защиту, которой крымский хан не признает по отношению к Турции, он будет искать у России.
— Мы не заключаем договоров с мыслью нарушать их, — гордо заметил Салтыков.
— Часто не люди нарушают эти договоры, — возразил Моссум–оглы, — а обстоятельства и необходимость исторических условий. Я признаю, что ваше требование вполне справедливо, что выставленные вами доводы говорят в пользу него и что великодушию императрицы свойственно ставить такие условия. Но, соглашаясь на них, я беру на себя тяжелую ответственность: могущественный падишах скорей готов отказаться от части своих владений, чем освободить от его священных обязанностей взбунтовавшегося подданного, который должен чтить в нем не только своего земного повелителя, но верховного покровителя его духовной жизни, его веры. Мне будет очень трудно склонить падишаха к принятию этого условия.
— Если бы государыня императрица желала унизить Высокую Порту, умалить или разрушить могущество падишаха, — сказал Салтыков, — то, быть может, слова вашей светлости были бы справедливы, но так как моя августейшая повелительница приказала мне заключить мир с ее царственным другом и союзником, то желание ее императорского величества, вытекающее из ее великодушия и не заключающее в себе никаких политических выгод, должно быть понято иначе.
Моссум–оглы, мрачно потупившись, смотрел перед собой.
— Я рискую многим, принимая эта условия, быть может, даже немилостью и изгнанием, — сказал он, — но все‑таки я решусь, — я исполню личное желание императрицы, но в свою очередь тоже буду просить ее об исполнении одного моего личного желания.
Салтыков с удивлением посмотрел на визиря. В его глазах появилось выражение мучительного разочарования; ему стало грустно, что и этот столь мужественный и гордый воин хотел получить вознаграждение, из‑за которого решился принять условия врага.
— Выслушайте меня, генерал, — сказал визирь. — У меня есть дочь, ее мать была рабыня–гречанка, исповедовавшая христианскую религию — она была похищена и привезена в мой гарем. Я любил ее, как свет своих очей, она была красива, как роскошная пальма, нежна, как цветущие розы, и также любила меня, хотя в сердце своем поклонялась другому Богу. Я любил ее так сильно, что не осмеливался влиять на ее душу; я терпел, что в своем помещении она скрывала крест, перед которым молилась. А молилась она за меня и за ее ребенка, которого подарил нам Аллах. Но коварная болезнь унесла ее, когда маленькой Зораиде было только два года. Мы привыкли со смирением подчиняться судьбе и прославлять Аллаха независимо от того, дает ли Его всемогущая рука или отнимает. Но все же я едва мог оправиться от удара, так как цвет моей жизни был надломлен. Позвольте мне умолчать о своих страданиях! Всю любовь, которая еще оставалась в моем сердце, я перенес на ребенка. Волею падишаха я был назначен визирем и принужден был выказывать строгость и жестокость, так как большое государство не может быть управляемо мягкостью, но для моего ребенка у меня была только любовь, ничего иного, кроме любви. Зораида с каждым днем становилась все более похожей на мать, и когда она смотрела на меня своими кроткими глазами, мне часто хотелось взять крест ее матери, который я хранил как святыню, и вложить его в руки Зораиды, чтобы она молилась за меня, как молилась та. И вот, — продолжал он, подавляя свое сильное волнение, — этот ребенок, моя красивая, нежная Зораида, был похищен у меня, когда генерал Вейсман напал из Силистрии на наш лагерь. Я сделал все возможное, чтобы вернуть свою дочь, я предлагал большой выкуп, но мне отказали в моей просьбе. Как я узнал через лазутчиков, моя дочь была отправлена в Петербург и государыня взяла ее к себе. Правда, императрица обращается с ней хорошо и ласково, но моя дочь все же стала рабыней в стране врага своего отечества, и я не могу видеть ее чудесные глаза, слышать ее нежный голос! Это горе терзает мое сердце, быть может, оно‑то и затмило мой разум, обессилило мою волю, надломило мою твердость настолько, что я, несмотря на превосходство сил, дал себя победить… Быть может, счастье покинуло меня потому, что тогда я не сумел уберечь свое дитя. Я не могу забыть Зораиду, решительно не могу, а так как несчастье пало на мою голову, победа покинула меня и судьба послала мне столь тяжкое унижение, то я хочу на дальнейшую свою жизнь отказаться от величия и власти и удалиться в одиночество. Но пусть мое дитя будет со мной, и из его очей я буду черпать утешение и покой душевный. Я готов подписать ваши условия относительно Крыма, но прошу государыню императрицу вернуть мне мое дитя.