Мы, конечно, поспешили ответить Государю, что наше мнение вполне совпадает со всем тем, что он только что перед нами высказал.
– А если так, – продолжал Государь, – то вы, вероятно, уже между собой и кандидата себе в Патриархи наметили?
Мы замялись и на вопрос Государя ответили молчанием. Подождав ответа и видя наше замешательство, он сказал:
– А что, если я, как вижу, вы кандидата еще не успели себе наметить или затрудняетесь в выборе, что, если я сам его вам предложу – что вы на это скажете?
– Кто же он? – спросили мы Государя.
– Кандидат этот, – ответил он, – я! По соглашению с Императрицей я оставлю Престол моему Сыну и учреждаю при нем регентство из Государыни Императрицы и брата моего Михаила, а сам принимаю монашество и священный сан, с ним вместе предлагая себя вам в Патриархи. Угоден ли я вам, и что вы на это скажете?
Это было так неожиданно, так далеко от всех наших предположений, что мы не нашлись, что ответить и… промолчали. Тогда, подождав несколько мгновений нашего ответа, Государь окинул нас пристальным и негодующим взглядом: встал молча, поклонился нам и вышел, а мы остались, как пришибленные, готовые, кажется, волосы на себе рвать за то, что не нашли в себе и не сумели дать достойного ответа. Нам нужно было бы ему в ноги поклониться, преклоняясь пред величием принимаемого им для спасения России подвига, а мы… промолчали!
– И когда Владыка нам это рассказывал, – так говорил мне молодой друг мой, – то было видно, что он, действительно, готов был рвать на себе волосы, но было поздно и непоправимо: великий момент был непонят и навеки упущен – "Иерусалим не познал времени посещения своего"… (Лк. 19, 44).
С той поры никому из членов тогдашнего высшего церковного управления доступа к сердцу Цареву уже не было. Он, по обязанностям их служения, продолжал по мере надобности принимать их у себя, давал им награды, знаки отличия, но между ними и его сердцем утвердилась непроходимая стена, и веры им в сердце его уже не стало, оттого, что сердце Царево, истинно, в руце Божией, и благодаря происшедшему въяве открылось, что иерархи своих си искали в Патриаршестве, а не яже Божиих, и дом их оставлен был им пуст. Это и было Богом показано во дни испытания их и России огнем революции. Чтый да разумеет (Лк. 13, 35)».
Рассказ С. А. Нилуса одновременно и подтверждается, и опровергается Л. Тихомировым, который 21 сентября 1916 года сделал запись в дневнике:
«Вчера Нилус рассказал мне "чудо", как он выразился. И вправду чудо, хотя я сомневаюсь, чтобы оно было в действительности. Узнал он это от какого-то человека (имени которого не открыл), который слышал это будто бы от [архиепископа] Антония Храповицкого, лично участвовавшего в деле. В то время, когда возник вопрос о восстановлении Патриаршества и созвании Церковного Собора, архиереи, как известно, собрались у Государя, и он, выразив свое сочувствие этому, спросил владык, намечали ли они между собою кандидата на Патриарший Престол? Владыки (среди которых чуть ли не каждый мечтал быть Патриархом) – молчали. После тщетных попыток добиться у них какого-нибудь мнения, Государь будто бы сказал: "Тогда, владыки, выслушайте мое мнение, и скажите, согласны ли вы на мое предложение". И затем он будто бы сообщил им такой неожиданный план: он, Государь, отказывается от Престола в пользу сына, разводится с женой, поступает в монахи – и его выбирают в Патриархи. Одобряют ли владыки такой план?
Ошарашенные владыки хранили глубокое молчание. Государь переспросил, но у них языки не могли пошевельнуться… Тогда Государь, помолчав, повернулся и ушел, оставив владык в их оцепенении.
[Архиепископ] Антоний, будто бы, потом рвал на себе волосы из досады, что они пропустили такой случай получить для Церкви такого Патриарха, который имел бы даже большее значение, чем [святитель] Филарет Романов. Но момент был упущен.
Никогда ничего подобного я доселе не слыхал, и, признаюсь, не верю. Мысль Государя, – если это имело место, – это была бы единственная комбинация, при которой Патриаршество восстало бы из могилы в небывалом величии. Однако, нельзя не сказать, что [Царь] Михаил Романов, при всей юности своей, все-таки уже имел царский возраст, тогда как Наследник Цесаревич Алексей – тогда был еще совсем ребенком, и стало быть Россия должна была иметь Регента. Это значительно изменяло бы положение Патриарха.
Впрочем, повторяю, я совершенно не верю этому рассказу. Если бы что-либо подобное произошло, то я бы, конечно, слыхал от кого-либо».
Сразу надо сказать, что это история воспринимается не только Тихомировым, но и большинством других серьезных мемуаристов, а также современных исследователей как апокрифическая[32]. Я привожу ее лишь в качестве одного из возможных объяснений, почему Государь зачастую шел поперек решений Синода и прежде всего против митрополита Антония (Банковского) как самого авторитетного на тот момент русского иерарха, который и должен был стать первым русским предстоятелем после синодального периода. И дело здесь даже не в том, прав С. Фомин или нет, когда говорит об оскорбленности Государя равнодушием Синода по отношению к его намерению отречься от царства и стать Патриархом (или, точнее говоря, прав ли был С. Нилус, на которого Фомин ссылается и который заключал: «…с той поры никому из членов тогдашнего высшего церковного управления доступа к сердцу Цареву уже не было»). И даже не в том, было ли такое намерение на самом деле или это прекрасная (?) легенда.
Речь о том, что отмена Государем решения Синода и оставление в Царицыне Илиодора по воле императора и вынужденное согласие с этим решением Антония – а казалось бы, какая мелочь на фоне таких важных событий! – имели независимо от степени ответственности Государя и Синода как для монархии, так и для Церкви самые трагические последствия.
Распутин с Илиодором, эти два еще не самых влиятельных в 1911 году исторических деятеля, два еще почти частных лица, расшатывали и без того не очень сильное доверие между Государем и Синодом (а заодно между Государем и Столыпиным, который также не мог не воспринимать отмену своего решения как проявление личного к нему недоверия, и Гучков, когда говорил о подавленности премьера, не лгал). И отсюда становятся ясной и та резкость, с которой к Распутину отнесся митрополит Антоний, и та обида и нежелание входить с Антонием в объяснения по поводу Распутина, которую проявил Государь. Но и Синод, не поддержавший в начале того же, 1911 года епископа Феофана, пожинал плоды своего невмешательства: события развивались по нарастающей, и сибирский крестьянин попадал в самый эпицентр, в больной нерв великой страны, о чем мало кто, включая самого Николая II, считавшего, что Распутин – это его частное, семейное дело, догадывался.
«Государь оставался в этом году до начала января в Ливадии, и оттуда не доносилось никаких сколько-нибудь выдающихся сведений, – писал в мемуарах, относящихся к 1911 году, В. Н. Коковцов, назначенный после смерти Столыпина премьер-министром. – Но здесь, в Петербурге, атмосфера стала постепенно сгущаться. В газетах все чаще и чаще стало опять упоминаться имя Распутина, сопровождаемое всякими намеками на его близость ко Двору, на его влияние при тех или иных начинаниях, в особенности по Духовному ведомству. Начали появляться заметки о его действиях в Тобольской губернии, с довольно прозрачными намеками на разных Петербургских дам, сопровождавших его в село Покровское и посещавших его там; на близость к нему даже разных сановников, будто бы обязанных своим назначением его покровительству. Такие заметки всего чаще появлялись то в газете "Речь", то в "Русском Слове", причем последнее сообщало наибольшее количество фактических сведений, и среди них однажды было напечатано сообщение о том, что на почве отношений к Распутину возникла даже размолвка в Царской семье, причем давалось довольно недвусмысленно понять, что Великая Княгиня Елизавета Федоровна стала в резко отрицательное к нему отношение и из-за этого совершенно отдалилась от Царского Села.
С газетных столбцов эти сведения постепенно перешли в Государственную Думу, где сначала пошли пересуды в "кулуарах", в свою очередь питавшие этими слухами и намеками думских хроникеров, и затем перешли и на думскую трибуну, с которой левые депутаты и несколько раз Милюков и другие кадеты намекали весьма прозрачно на "темные" силы, в особенности говоря о деятельности Св. Синода и о порядке замещения епископских кафедр <…>
Мне и А. А. Макарову (министру внутренних дел. – А. В.) все это было крайне неприятно. Мы оба видели ясно, что рано или поздно нам придется встретиться с неудовольствием по этому поводу, и, тем не менее, нам было очевидно наше бессилие повлиять на газеты в этом злополучном вопросе. Все попытки Макарова уговорить редакторов сначала через Начальника Главного Управления по делам печати (графа Татищева), а затем и лично не приводили ни к чему и вызывали только шаблонный ответ: «Удалите этого человека в Тюмень, и мы перестанем писать о нем», а удалить его было не так просто. Мои попытки повлиять на печать также успеха не имели. Я воспользовался визитами ко мне М. А. Суворина и Мазаева и старался развить перед ними ту точку зрения, что газетные статьи с постоянными упоминаниями имени Распутина и слишком прозрачными намеками только делают рекламу этому человеку, но, что всего хуже, – играют в руку всем революционным организациям, расшатывают в корне престиж власти Монарха, который держится, главным образом, обаянием окружающего его ореола, и с уничтожением последнего рухнет и самый принцип власти.
Оба эти лица со мною согласились, но твердили одно, что они тут ни при чем, что "Новое Время" неповинно в распространении сведений о Распугинском кружке, и когда я привел ряд заметок, перепечатанных и у них же, то они только отмалчивались или кивали на "Речь" и "Русское Слово", которые были действительно главными распространителями этих известий. Для меня было ясно, что и в редакции "Нового Времени" какая-то рука сделала уже свое недоброе дело и что рассчитывать на влияние этой редакции на ее собратий по перу, – не приходится.