Феликс, разумеется, тут же принялся безобразничать: залезать на балюстраду и прыгать с нее, обнимать каменных львов, вставать на мраморный парапет, изображая героев и богов античности. Маман, разумеется, сделала ему замечание, а отец с надменным безразличием наблюдал за происходящим.
После завершения съемки прогулка продолжилась.
Инцидент на лестнице был исчерпан абсолютно. Шли и беседовали о литературе, в частности, обсуждали только что вышедший из печати исторический роман Николая Эдуардовича Гейнце «Ермак Тимофеевич».
Зинаиде Николаевне сочинение не понравилось категорически, она нашла его слишком конъюнктурным, да и просто слабо написанным. Феликс Феликсович-старший, напротив, оценил роман господина Гейнце достаточно высоко, признав его большую воспитательную и патриотическую направленность. Так как ни Феликс, ни Николай «Ермака Тимофеевича», разумеется, не читали, а после подобного обсуждения и не предполагали этого делать, то шли рядом с родителями молча, даже робко, не смея вмешаться в разговор и занять чью-либо сторону, хотя, конечно, матушке мальчики доверяли больше, чем папа́.
На ужин к Юсуповым приехали гости, с которыми засиделись допоздна.
А потом случилось то, что случилось.
Феликс очнулся на балюстраде балкона своей комнаты, что находилась на втором этаже в правом крыле большого дворца.
Он замер над бездной в позе бога Меркурия, едва касаясь опоры носком левой ноги, готовый сделать шаг вперед правой.
Видимо, его разбудил крик птицы, протяжный, повторяющийся, который разорвал тишину ночи, прилетел откуда-то из глубины неподвижного, погруженного в сон парка.
Феликс испугался и закричал, едва удерживая равновесие, испытывая одновременно ужас и восторг от ощущения запредельной свободы, который ранее ему был неведом…
И вот теперь, когда со стороны внутреннего двора, выходящего на Мойку, вдруг раздался собачий лай, он очнулся вновь.
Сгреб фотографии в ящик стола и подошел к окну.
В открытую фрамугу влетали порывы пронизывающего речной сыростью ветра, а также довольно громкие, несущиеся навстречу, звуки собачьих воплей, почему-то напомнившие Феликсу протяжное, как тогда в усадебном парке, карканье какой-то неведомой птицы. В это трудно было поверить, что посреди ночи, надрываясь и заходясь, под окнами дворца объявилась неизвестно откуда взявшаяся бездомная собака, лохматое, разноухое существо, в темноте напоминавшее замотанного в драную шубу без рукавов и воротника духа мщения, именуемого Аластор.
Нет, поверить в это было невозможно, но это была правда!
Феликс уперся лбом в стекло и стал всматриваться в эту брешущую темноту, однако ничего кроме освещенной уличными фонарями набережной противоположного берега Мойки и расположенного на ней второго полицейского участка второй Адмиралтейской части Петрограда разобрать он не мог.
Напрягся, затомился, испытал знакомое с детства желание закричать, чтобы кто-то из прислуги прибежал на помощь, успокоил, вызвал маменьку, дабы она перед сном почитала ему любимого Стивенсона, но так и оцепенел в этом своем несбыточном желании.
Едва переставляя ноги, Феликс добрел до своего заветного шкафа, в котором хранились медикаменты, открыл его и достал стальной лоток. «Подарок прабабушки, элегантная вещица, привезенная из Парижа, напоминает портсигар и пудреницу одновременно», – помыслилось.
Следующие события той бесконечной ночи Юсупов помнил уже с трудом.
Скорее, это были разрозненные вспышки сознания, эпизоды, которые перемежались в прихотливой последовательности, вопреки всякой логике и здравому смыслу. Одни картины были необычайно ярки, даже ядовито ярки, другие, напротив, едва различимы и блеклы до такой степени, что было трудно понять, кто именно на них изображен и что именно на них происходит. А голоса-выкрики, отдельные звуки и даже выстрелы при этом сливались в единую канонаду, какофонию ли, носились внутри головы, не имея, впрочем, возможности вырваться из нее наружу, что рождало ощущение эха и вызывало головокружение.
Феликс находил себя укрытым под толщей воды, на дне глубокого водоема, что делало его движения замедленными, требовавшими неимоверных и мучительных усилий. Он смотрел вверх и ничего не видел, кроме перламутровой гущи, а течение мыслей при этом почти отсутствовало, лишь со временем донося до сознания отголоски помыслов и решений.
Господин Пуришкевич вопит в исступлении: «Я убил его! Я убил его!» – и размахивает своим пистолетом системы «Savage».
– Кого же вы это убили, уважаемый Владимир Митрофанович? – едва ворочая языком, вопрошает Юсупов.
– Так его, его и убил, Феликс Феликсович! – не унимается Пуришкевич и указывает на собачий труп, который валяется на снегу у него под ногами.
– Да это же, черт побери, дворовый пес! – не выдерживает Феликс. Изображение тут же вспыхивает у него в глазах, весь двор словно озаряется яркими электрическим светом, и он видит мертвого Григория Ефимовича с простреленной ему «Циммерманом» головой.
– Никак нет-с, Феликс Феликсович, никак нет-с, это и есть дух Григория – лжепророка и развратника! Со второго раза попал в него вот из этого пистолета, извольте посмотреть, – Владимир Митрофанович протягивает свой «Savage» Юсупову. – Сначала от волнения промахнулся, но потом специально укусил себя за кисть левой руки, чтобы сосредоточиться, прицелился и убил демона!
Князь Феликс Юсупов
Феликс принимает оружие, взводит затвор и делает несколько выстрелов в труп Распутина.
На сей раз он знает, что стреляет не холостыми.
Юсупов наклоняется к самому лицу Григория Ефимовича, чтобы удостовериться, что тот мертв, и видит его закрытые глаза, но шевелящиеся губы. Феликс явственно различает это движение, эти конвульсии челюстей, будто бы кто-то вложил Распутину в уста свиток, и он, как Голем, пережевывает его.
Сквозь хруст папируса и скрежет зубовный можно разобрать голос старца:
– Наконец я тебя дождался, маленький, почему ты так долго не приходил?
Феликс отшатывается от мертвеца, который продолжает вещать:
– Наверное, ты думал, что я сержусь на тебя, но ты ошибся, злобы на тебя не держу, ведь это же не ты меня убил, потому что я крепко молился за тебя Спасителю и всем святым Его и отвел грех от твоей заблудшей души.
Губы Григория Ефимовича перестают шевелиться, и музыкальная шкатулка, устроенная внутри Голема, замолкает.
И тогда, не помня себя от ярости, Юсупов набрасывается на бездыханное тело и начинает избивать его чем попало, что под руку попадет: лопатой для уборки снега, кочергой, доской, которой сторож подпирает ворота, дубинкой, что прихватил с собой, услышав во дворе выстрелы.
Яркий электрический свет гаснет постепенно, и в наступившем полумраке Владимир Митрофанович Пуришкевич продолжает пинать ногами убитую им бродячую собаку с разными ушами.
Феликс открывает глаза и видит себя лежащим на диване в своем кабинете. Он совершенно растерзан и уничтожен. Он не может вспомнить, что с ним произошло, и как он вновь оказался тут, ведь он уверен, что спустился вниз по винтовой металлической лестнице, которая ведет к двери черного хода.
Как из тумана, на него наплывает фигура Дмитрия Павловича, который сокрушенно повторяет: «Зачем, зачем ты это сделал?»
Лицо Дмитрия кажется Феликсу таким родным, таким близким, что хочется поцеловать его, обнять и крепко прижать к себе, но у него, полуживого, нет на нечто подобное никаких сил.
Видя этот порыв Юсупова, Дмитрий Павлович отходит в глубину комнаты и отдает какие-то распоряжения присутствующим тут же Сергею Михайловичу Сухотину и Станиславу Сергеевичу Лазоверту.
Феликс сидит на кухне квартиры Григория Ефимовича, что на Гороховой, 64.
Никогда раньше ему не приходилось бывать здесь и теперь он находит это место, заполненное световой горчичного оттенка мутью, отвратительным, каким-то убогим, заплеванным и дурно пахнущим.
Зайдя сюда, он даже побрезговал снять головной убор и перчатки, так и остается сидеть, будто он расположился на скамейке в парке.
Медленно и настороженно Феликс осматривается по сторонам из-под надвинутой на самые глаза триковой фуражки. В поле его зрения поочередно попадают грубой, видимо, деревенской работы кухонный стол, посудный шкаф-поставец, изукрашенный примитивным орнаментом в виде цветов, виноградных лоз, рогатых шишек, а также диковинных зверей с кривыми когтями и человеческими лицами, далее следует обложенная желтоватым кафелем печная плита и, наконец, сооруженная у противоположной от двери черного хода стены выгородка, вероятно, для прислуги. Фанерная дверь ее, оклеенная дешевыми обоями в подтеках, приоткрыта, и из образовавшейся щели кто-то наблюдает за ним.
Феликс чувствует это, понимает, что сейчас на кухне он не один.
Правая нога его подрагивает. Такое бывает с ним всегда, когда он испытывает крайнее напряжение, оттого что действие опиума уже полностью прошло, и его мучает жажда.
Сложив руки на груди, издавая гортанные звуки, икая, Юсупов выдавливает из себя:
– Извольте перестать подглядывать за мной и немедленно закройте дверь!
Плавно, как под действием сквозняка, дверь тут же и закрывается, но взгляд, проходящий сквозь стену выгородки, не пропадает, никуда не девается, отчего волнение нарастает, и Феликс наконец не выдерживает! Он резко встает со своего стула, подходит к выгородке и рывком распахивает дверь.
Взору Юсупова предстает следующая картина – узкое, пеналообразное пространство почти целиком заполнено кроватью, в изголовье которой пристроена тумба с расставленными на ней бумажными образками и оплывшими восковыми свечами. На кровати, отвернувшись к стене, лежит человек. К своему страху, Феликс сразу узнает это место – да, это келья Соловецкого старца. Это точно она! Он хочет немедленно выйти и захлопнуть за собой дверь, но какая-то неведомая сила словно бы входит в него и сковывает все его тело. Юсупов цепенеет от этого совершенно, понимая, что уже не принадлежит себе, мысли путаются в его голове, он хочет что-то произнести, но не может, потому что язык не слушается его, распухает и застревает во рту, а забытье обволакивает все его существо, затуманивает сознание, ноги его становятся ватными и бескровными.