– Давно жду тебя, раб Божий, а ты все не идешь и не идешь, – тихо произносит спина, затем переваливается с одного бока на другой, приподнимается на локте, и перед Феликсом предстает лицо лежащего на кровати человека – оно ужасно, оно страшно изуродовано, зубы выбиты, правый глаз заплыл, изо рта вытекает пенистая жижа, волосы всклокочены и окровавлены, а на лбу запеклась рана от пулевого отверстия.
– Вот сюда вошла моя лютая смерть, моя погибель, вот сюда, – с трудом шевеля губами, произносит человек и указывает на рану.
Феликс Феликсович умом понимает, что видит перед собой Григория Ефимовича Распутина, но глаза почему-то отказываются в это верить.
На прогулку по Екатерининскому парку 1 декабря 1916 года сестры отправились около трех часов по полудню. Были поданы двухместные открытые сани, что не предполагало быстрой езды.
И действительно, поехали шагом, точно пешком пошли. Разве что шипение подтаявшего снега под полозьями и монотонное поскрипывание рессор рождало ощущение именно езды, а не ходьбы, когда можно подолгу, совершенно не утруждая себя никакими физическими усилиями, сосредотачиваться исключительно на созерцании движущегося навстречу пейзажа.
День выдался пасмурным, и все: оттепельная хмарь, совершенно черные ветви деревьев, словно процарапанные угольным грифелем, низкое угрюмое небо навевали ощущение полного и безнадежного спокойствия, когда ничего иного, как просто молчать, уставившись в одну точку, делать не остается.
Елизавета Федоровна наблюдала за стаей ворон, которые сидели на карнизах засыпанной снегом беседки и напоминали собой нотные знаки, у каждого из которых был свой хвост, которым они шевелили.
Вороны, впрочем, шевелили не только хвостами, но и клювами, галдели.
Александра Федоровна смотрела в противоположную сторону, ее внимание привлекал расчищенный на пруду каток. Несколько фигур тут плавно скользили по льду, а один из конькобежцев толкал перед собой финские сани, на которых сидело закутанное в шерстяное покрывало и башлык существо.
Первой молчание нарушила Элла.
Не смотря на сестру, она принялась отвлеченно рассуждать о тяжелом положении, в котором оказалась семья. Она старалась быть убедительной, но в каждой ее фразе чувствовалась недосказанность, было видно, что она хотела сказать что-то совсем другое, а получалось слишком плоско, протокольно и напыщенно, будто бы разговаривали не родные сестры, а едва знакомые люди.
Великая княгиня Александра Федоровна.
Фото из архива Анны Вырубовой. Около 1907–1909
Великая княгиня Елизавета Федоровна.
1910
Аликс реагировала на слова Эллы лишь редким покачиванием головы. Казалось, что все это она уже слышала раньше неоднократно, даже, вероятно, знала наизусть и вполне могла продолжить речь сестры самостоятельно.
Это и было то самое безнадежное спокойствие, которое могло нарушить упоминание лишь одного имени – Григория Распутина, и оно прозвучало.
Элла при этом заговорила быстро и резко. Она наконец обернулась к сестре, увидела у нее на глазах слезы, но продолжила, не стала жалеть, понимая, конечно, что делает Аликс больно, однако уже не могла остановиться.
Речь шла о том, что этот тобольский мужик, которому место не в столице империи, а в его сибирской деревне, оказывает слишком большое влияние на Аликс и Ники, и она, как старшая сестра, не может быть к этому равнодушна, не может молчать, видя, что происходит.
– Да, я бываю резка, но всегда откровенна, и мне кажется трусостью молчать о том, что знаешь, видишь и чувствуешь. Это не самонадеянность – это любовь к семье, боль за нее, которая переполняет меня, большими волнами захлестывает всех нас. Я в полном отчаянии предупреждаю: все сословия, от низших до высших, и даже те, кто сейчас на войне, дошли до последней черты, вспомни судьбу Людвика XVI! И еще – святотатственный обманщик встал между нами, и от этого у меня нестерпимо болит сердце.
– Мы знаем, что и прежде клеветали на святых, – отвечала Александра Федоровна, и выражение ее лица становилось непреклонным, а черты – острыми.
Она сквозь слезы, как сквозь залитое дождем стекло, смотрела вперед, уже ничего не видя при этом. Размытые очертания парка и кривых деревьев, трудноразличимые покосившиеся постройки и провалившиеся под снег скамейки можно уже было только додумывать, дорисовывать в воображении.
Холодный воздух обволакивал лицо Аликс, и соленая жижа примерзала к щекам.
Плакать Елизавета Федоровна перестала в 1905 году после гибели мужа. Просто утратила эту способность, перестав доверять слезам, в которых она видела не столько выражение страдания, сколько проявление жалости к самой себе.
А со временем плачущие люди стали вызывать у нее раздражение, и младшая сестра не составила в этом исключения.
Так уже повелось с детства, когда сначала от гемофилии умер брат Фритти, затем от дифтерии умерли сестра Мэй и мать Алиса Великобританская, великая герцогиня Гессенская ушла в вечность, а потом тяжело заболел отец Фридрих Вильгельм Людвиг Карл IV великий герцог Гессенский и Прирейнский и долго оставался на грани небытия и жизни. Смерть и болезни ходили где-то рядом с Эллой. Страх перед ними сначала буйный и всепроникающий, порой доводящий до исступления, со временем утих и стал чем-то обыденным, даже привычным.
То есть перестал быть страхом, ужасом перестал быть и превратился в предмет любопытного детского внимания, наивного желания заглянуть за ту грань, за ту черту, куда ушли брат с сестрой и мама, и посмотреть, что там.
Переживший гибель детей и супруги отец, участник франко-прусской войны в звании генерал-майора, и без того человек сурового нрава, стал для девочек – Елизаветы Александры Луизы Алисы и Алисы Виктории Елены Луизы Беатрисы воплощением мужской строгости и скорбной сдержанности. В его присутствии было абсолютно невозможно позволить себе никаких шалостей и капризов, никакой сентиментальности и чувственности, которые воспринимались не иначе как проявление слабости, только чопорная немногословность, доходящая до надменности, только безэмоциональность и умение всегда держать себя в руках.
Но если старшая Елизавета в силу возраста и склада характера уверовала в эту науку искренно и без обиняков, то младшей Алисе казарменная дисциплина и мужское воспитание давались очень непросто.
Спустя годы, в России, эта разница между сестрами – вдовой великого князя Сергея Александровича Елизаветой Федоровной и царицей, матерью смертельно больного гемофилией наследника цесаревича Александрой Федоровной – обрела особенно явный и во многом драматичный характер.
Да, тот ответ Аликс про «святых, на которых всегда клевещут» произвел на Эллу убийственное впечатление.
Слова своей сестры Елизавета Федоровна, настоятельница Марфо-Мариинской обители милосердия (не монастыря), имевшая общение с ведущими церковными интеллектуалами своего времени – архимандритом Сергием (Сребрянским), митрополитом Трифоном (Туркестановым), иеросхимонахом Алексием (Соловьевым), вполне могла счесть кощунственными, потому как сравнение Григория Ефимовича Распутина со святым подвижником благочестия было для нее не что иное как святотатство.
Слова сестры не шли из головы, будоражили воображение Эллы. Она, конечно, знала, что многие священники, приняв на себя во время исповеди многие грехи и душевные болезни исповедников, могут страдать злыми корчами, потому как не всегда имеют силы совладать со злыми демонами, что, выйдя из пришедшего в храм, с великой яростью набрасываются на пастыря и готовы растерзать его, разорвать на части, надругаются, глумятся над ним, спасшим чужую душу, но погубившим свою, познавшую многое и оттого умножившую скорбь. Все это она знала прекрасно. Также она знала, что Распутин не был рукоположен во священный сан, но не могла не видеть, как он, пропуская через себя мучения несчастного Алеши и собеседуя с демонами, совершает необъяснимое. Но чего в этом было больше, Божественного или дьявольского, она не понимала. Более же всего Эллу печалило то, что ее младшая сестра, сохраняя верность православию, исповедуясь и причащаясь, впадает при этом в сектантство и мракобесие, упорствует в своем роковом заблуждении.
Смотрела на Аликс одновременно с болью и раздражением и не понимала одного, почему же тогда она плачет, если уверовала в чудотворца из Тобольской деревни, который заговаривает кровь цесаревича, чем спасает его от смерти. Может быть, потому что обезумевшая от горя Александра Федоровна, ежечасно страдавшая от приступов кромешной паники, выдумала себе эту суетную веру в «нашего Друга», это суеверие, этот самообман, и уже не понимала, где явь, а где сон, где смертная тьма, а где повседневная жизнь.
Та прогулка сестер 1 декабря 1916 года по Екатерининскому парку продлилась не более часа.
После слов Аликс о том, что «и прежде клеветали на святых», беседа разладилась как-то сама собой. Стало ясно, что говорить больше не о чем.
Возвращались мимо катка, устроенного на Большом пруду.
Елизавета Федоровна обратила внимание на несколько фигур, что тут плавно продолжали скользить по льду, а один из конькобежцев все еще толкал перед собой финские сани. Тут же и вспомнила, разумеется, как несколько лет назад они вместе с Феликсом посещали каток в Юсуповском саду. Тогда Феликс Феликсович усадил ее в точно такие же финские санки и катал, развлекая рассказами о своей недавней поездке в Европу. Это было незадолго до начала войны.
Александра Федоровна смотрела в противоположную сторону по ходу движения саней. Когда они проезжали мимо беседки, она попросила остановить и обратила внимание сестры на то, как замысловато расселись на ней птицы, точно нотные знаки расположились, у каждого из которых был свой хвост, который при этом шевелился.
И сколь же было велико удивление старшей сестры, когда Аликс, вдруг взяв несколько нот своим хорошо поставленным контральто, пропела музыкальную фразу, которая ей привиделась начертанной на засыпанных снегом резных карнизах. Сумрачное, тревожное звучание напомнило первую часть пятой симфонии Петра Ильича Чайковского, когда музыкальный