я и готовы растерзать его, разорвать на части, надругаются, глумятся над ним, спасшим чужую душу, но погубившим свою, познавшую многое и оттого умножившую скорбь.
Вот и сейчас все тело Григория Ефимовича ломило невыносимо и представляло оно собой одну большую рану. Все происходило так, будто бы это у него, а не у мальчика Алеши, поднялась температура, и началось внутреннее кровоизлияние. Будто бы это его, а не цесаревича, охватили спазмы, и он начал бредить, метаться на полу, стонать от боли, не имея сил даже плакать, но лишь едва шевелить сухими губами, повторяя: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!» Будто бы это у него кровь из поврежденных сосудов хлынула в нижнюю часть брюшины, расперла изнутри ноги, живот, пах, и остановить ее стало уже невозможным.
Григорий Распутин (в центре) среди паломниц и односельчан в Покровском
Все это происходило с ним, с рабом Божиим Григорием, лицо которого было в тот момент осунувшимся, восковым, помертвевшим, и смотрел он в потолок остекленевшим взором, и желал он причаститься Святых Таин Христовых.
Но вдруг свершалось нечто необъяснимое: к нему наклонялся наследник цесаревич и шептал на ухо его, распутинским голосом: «Баба шла по дороге, собаку вела за собой; баба пала, собака пропала; кровь стань, больше не кань!»
Боль тут же и стихала.
Григорий Ефимович открыл глаза и огляделся. Сначала не понял, где он находится, но, увидев кровать со спящими на ней Алешей и его матерью Александрой Федоровной, все сразу осознал и вспомнил. Ему показалось, что прошло очень много времени с того момента, как он вошел в эту комнату, целый век миновал, что он давно обездвижен тут, и сердце его остановилось, но на самом деле миновало не более получаса, за которые многое свершилось, а кровь продолжала грохотать в его голове, и с трудом он мог открыть глаза, будто бы придавленные спудом.
Ю.А. Ден и М.Е. Головина (в центре).
Фото из архива Анны Вырубовой. Около 1912–1913
Хоть и не был рукоположен Распутин во священный сан, но многое из сказанного ему иеромонахом Даниилом понимал буквально, пропуская через себя мучения ближних как свои, собеседуя с демонами, потому как всякая болезнь есть наследование первородного греха, а страдания полезны для души и усмирения тела.
Поднялся с пола и пошел из комнаты. В дверях, однако остановился, поклонился спящим и проговорил:
– Бог воззрел на твои слезы, матушка. Не печалься, пусть и болит твое сердце, и слезы твои высохли. Твой сын будет жить… – помолчал и прибавил: – Покуда жив я.
Дверь тихо закрылась за Григорием Ефимовичем.
А царица глаза открыла.
«Твой сын будет жить, покуда жив я», – что должны были означать эти слова, услышанные ею в полусне? Или они были частью сумеречного видения и не существовали вообще?
Шубу Григорий Ефимович оставил прислуге в гардеробной комнате при входе во дворец. Бросил небрежно, мол, «распорядись, любезный», а ведь и помыслить не мог, что ее – шубу ручной выделки от Мертенса не увидит больше никогда.
Все будет происходить так: сначала ее на себя по просьбе Феликса примерит один из его гостей, гвардейский поручик, преображенец, Сергей Михайлович Сухотин, получивший тяжелую контузию на Северном фронте в составе шестой отдельной армии весной 1915 года под Либавой и по возвращении в Петроград прошедший лечение в Юсуповском лазарете на Литейном и в англо-русском госпитале, что находился в Сергиевском дворце у Аничкова моста.
Потом ее попытаются распороть и сжечь в печке санитарного вагона на Варшавском вокзале.
И наконец в изорванную, изрезанную шубу завернут труп мужчины 47 лет и будут запихивать ее в прорубь у Петрова моста, что на Малой Невке.
Шуба смерзнется, встанет колом, пропитается кровью, провоняет дохлой рыбой и водорослями и будет годна только на выброс. До конца, впрочем, под лед она не провалится, вздуется в самый последний момент, пойдет волнами, затрещит по швам, зацепившись за деревянные балки моста, и разворошится течением, а покойник уйдет к Поддоному царю, которым его еще в детстве пугала матушка Анна Васильевна Паршукова, когда он ее не слушался, блажил и плакал горько.
А она приговаривала с сокрушением:
– Плакал ты, сынок, долго, а выплакал мало. Не катись твои слезы по чистому полю, не разносись твой вой по синему морю, будь ты страшен бесам и полубесам, ведьмам и царю Поддоному; а не покорятся тебе, утопи их в слезах на дне морском, да убегут они от твоего позорища; замкни их в ямы преисподние. Будь мое слово при тебе крепко и твердо во веки веков, аминь!
Стало быть, прав оказался Григорий Ефимович, явившийся во сне Катерине Ивановне, когда просил ее спасти его шубейку, вытащить из воды и просушить на печи, потому как но́ская она, да и жалко дорогую вещь просто так выкидывать.
Сергей Михайлович Сухотин
Итак, вывернул наизнанку шубу Сергей Михайлович Сухотин и не иначе как шутки ради напялил ее на себя, благо что с ее хозяином был он одной комплекции. А вывернул для того, чтобы обмануть духа Распутина, который в той шубе обитал, вне всякого сомнения, прятался в рукавах, хоронился в карманах, таился в бобровом воротнике. Впрочем, этот обман поручика длился недолго, до первых приступов сильнейшей мигрени, которой он страдал после контузии и от которой спасал только морфий.
Еще в лазарете на Литейном, где он провел месяц после возвращения с фронта, Сергея Михайловича стали преследовать частые и мучительные галлюцинации. Ему мерещились то погибшие под огнем неприятеля однополчане, то мать Мария Михайловна, которой уже давно не было в живых, то, наконец, ему виделись ожившие предметы: кровати, шкафы, посуда, одежда, которые разговаривали с ним. И поручик слышал их голоса.
– Прошу вас, любезнейший, не слушайте никого! Я вам иду чрезвычайно! Во мне вы похожи на Руаля Амундсена! – словно наяву, настойчиво и повелительно вещает вывернутая наизнанку шуба Григория Ефимовича, чьи безразмерные рукава сжимают Сухотина в своих цепких объятиях.
– Отступись, демон, многих обольстивший и соблазнивший, многих погубивший и истину поправший! – тут же перебивает ее дух Распутина. – Знай, что если алчешь чужого, то потеряешь свое!
Голоса крепнут, перебивают друг друга, а видения и образы становятся густыми, непроходимыми, отчего Сергей Михайлович начинает задыхаться в их толще.
Он чувствует, что сходит с ума.
Он пытается снять с себя злосчастную шубу, не имея больше сил слышать этот спор, происходящий внутри своей головы, от которого она раскалывается и нестерпимо болит. Но все его усилия тщетны, потому что теперь это она – шуба от Мертенса – выворачивает наизнанку его самого. Сергей Михайлович слабеет от этого противостояния, понимает, что он абсолютно беспомощен, сознание его плывет.
А это, скорее всего, начинается действие морфия, и поручик видит себя 12-летним мальчиком, который с отцом и мачехой присутствует на похоронах графа Льва Толстого в Ясной Поляне.
Все происходит буквально так: пасмурная промозглая погода, идет мелкий ноябрьский снег.
Сережа крепко держит отца за руку, потому что боится потеряться в огромной черной толпе, которая скорбно гомонит и без остатка заполняет овраг и прилегающий к нему перелесок, куда вскоре должны принести гроб с покойником.
После долгих блужданий среди незнакомых людей Сережа с отцом и мачехой наконец оказываются у самой могилы, в которую некоторые из собравшихся заглядывают со знанием дела, кивают головами, мол, «изрядно-изрядно выкопали».
Сережа поднимает глаза вверх и видит, что на деревьях, обступивших место будущего упокоения графа, сидят люди.
Мальчику становится страшно, а вдруг они упадут и убьются насмерть. Что будет тогда? Любопытство разбирает его.
Деревья раскачиваются, и люди, сидящие на них, раскачиваются вместе с ними.
«Поберегись!» – доносится окрик. Толпа расступается, и вносят желтый дубовый гроб, в котором лежит совершенно лысый старик. Кажется, что он спит, укрывшись собственной бородой, и потому гроб стараются сильно не трясти, чтобы его не разбудить.
Сережа думает, что ему совсем не страшно смотреть на Льва Николаевича, ведь лицо его кажется таким тихим и блаженным, таким умиротворенным и сказочным.
Далее следует печальный кортеж с венками, лентами и цветами.
Когда гроб закрывают крышкой и начинают опускать в могилу, над перелеском разносятся истерические женские вопли.
Видимо, кому-то стало дурно.
Толпа сочувственно вздыхает.
Сережа наблюдает за тем, как крестьяне с лопатами – худые, чумазые, угрюмые – суетливо принимаются за работу.
Они забрасывают гроб землей.
Они стараются не смотреть друг на друга.
Только перешептываются, отводя глаза.
Они поплевывают на ладони по-хозяйски.
А потом звучит команда: «На колени!»
И все опускаются на колени, затягивая «Вечную память».
Мальчик тоже падает на колени и подхватывает молитву.
Чувствует, как у него мгновенно промокли ноги, но он продолжает петь: «Помяни, Господи, во Царствии Твоем усопшаго раба Твоего Льва и сотвори ему вечную память».
Рядом на коленях стоит его мачеха, Татьяна Львовна, дочь Льва Николаевича Толстого.
Сквозь неровное, более напоминающее завывание, пение Сережа слышит, как она плачет, и ему становится жалко Татьяну Львовну.
Он прикасается к рукаву ее шубы и гладит его…
…нарядиться поручику Сухотину в шубу Распутина Феликс предложил неслучайно. Сделано это было для того, чтобы прислуга во дворце и дворники на улице подумали, что Григорий Ефимович собрался уезжать.
Сергей Михайлович облачился в шубу, поднял воротник, нахлобучил на глаза мерлушковый пирожок и проследовал в гараж, где его уже ждал автомобиль «под парами».
Ворота гаража во дворце Юсуповых.
Фотография Максима Гуреева. 2023
То есть получалось так, что обманутый дух Распутина, о котором знал поручик, потому что был им мучим, должен был покинуть дом Юсупова, а сам Григорий Ефимович, то есть его тело, должно было остаться. Решение поступить именно так пришло в голову Феликсу после того, как он был изгнан «старцем» и назван им сатаной.