твенный каучук — завод в Ярославле. До ввода в строй Днепрогэса оставались считаные недели…
Отставание от широко разрекламированного плана никто и не думал скрывать. О том постоянно писали газеты, а теперь вот заговорили на партконференции. Искали и находили причины срыва. Признавали, что принятый в 1929 году план был крайне необходим, только время, определенное на его воплощение в жизнь, оказалось недостаточно. Не четыре, и даже не пять лет требовалось для его выполнения, а гораздо больше. Но выполнить его стало долгом чести.
Правда, прежде всего следовало исправить множество ошибок. Наладить работу железнодорожного транспорта, по вине которого срывалась своевременная поставка оборудования на строительные площадки. Резко повысить производительность труда — компенсировать нехватку квалифицированных рабочих. Ведь их приходилось привозить из деревень — либо завербованных, либо высланных кулаков, и обучать в работе. Не хватало и инженеров, знающих и новейшую технологию, и новейшие машины, и новейшее производство…
Вот о том и говорили на конференции. А потому и решили, не обманывая себя, считать работы 1929-32 года ПЕРВЫМ пятилетним планом, а их завершение в 1933-37 годах — ВТОРЫМ.
Но имелись и иные, столь же важные, неотложные проблемы, о которых на партконференции не обмолвились ни словом, ни намеком.
Прежде, до начала выполнения пятилетнего плана, для обеспечения народного хозяйства поступали предельно просто. Все, что могли, отправляли на экспорт. Почти половину его в 1927-28 хозяйственном году составляли пушнина — 17 %, нефть и нефтепродукты — 15, 4 %, лесоматериалы, включая спички — 12, 6 %. Во вторую, второстепенную группу товаров, предназначенных для вывоза, вошли яйца — 6, 4 %, масло — 6, 2 %, зерно — 5, 4 %, лен и кудель — 3, 3 %, жмыхи — 2, 6 %, мясопродукты — 2, 2 %, сахар — 1, 6 %1.
Именно доходы от внешней торговли и должны были покрывать расходы на индустриализацию. Так, во всяком случае, полагали и глава правительства СССР А. И. Рыков, и нарком внешней и внутренней торговли А. И. Микоян. Однако мировой экономический кризис, начавшийся в октябре 1929 года, то есть с начала осуществления пятилетнего плана, спутал все расчеты. Теперь ни одна страна не желала покупать, а стремилась лишь к одному — продавать. И продавать как можно больше, подороже. Между тем, всего за три года — 1929-31, чтобы индустриализировать страну, Советскому Союзу уже пришлось заплатить американским фирмам — «Форду», «Катерпиллеру», «Джон Диру», «Дженерал электрик», «МакКи» — 350 млн долларов; германским за поставку строительных машин и механизмов — свыше миллиарда марок631, еще так и не рассчитавшись за сделанные и предстоящие заказы по уже подписанным договорам. А потому самым острым, но обсуждавшимся только в ПБ стал вопрос: откуда же взять валюту?
Чтобы спасти положение, пришлось идти на самые крайние меры. Продать золота на 40 млн рублей. И тайно продать Калусту Гульбекяну, владельцу одной из крупнейших в мире нефтяных компаний «Ирак петролеум», и Эндрю Мэллону, миллиардеру и министру финансов США, 34 ценнейшие картины старых европейских мастеров из ленинградского «Эрмитажа». В том числе холсты Ботичелли, Боутса, Ван Эйка, Веласкеса, Перуджино, Рафаэля, Тициана, Тьеполо.
Помимо денег Москва получила за такую операцию важные льготы. Гульбекян начал продавать на давно поделенном мировом рынке как якобы свою советскую нефть, передавая Внешторгу всю выручку за нее. Мэллон же, нарушая законы своей страны, позволил ввоз в США советских спичек, марганца, а также содействовал заключению Нефтесиндикатом договора с одной из наиболее мощных нефтяных компаний США, «Стандарт ойл оф Нью Йорк», выступавшей в Европе как «Англо Америкен», позволившего продавать советские нефть, мазут, солярку и бензин в таких портах, как Суэц и Порт Саид, Коломбо, Сингапур.
Затем тот же Нефтесиндикат, используя появившиеся связи, сумел добиться фактической монополии по продаже бензина на автозаправках Великобритании и Германии.
Но даже такие экстраординарные меры оказались недостаточными для дальнейшего финансирования индустриализации, которую уже нельзя было даже приостановить, не избежав при том краха всей советской экономики. И тогда, также тайно, СССР договорился с Германией об оплате своих долгов… хлебом. Только потому, что тому имелись вроде бы все предпосылки.
Экспорт хлеба в 1928-29 году был небольшим — всего 0, 3 млн ц из купленных государством у крестьян 107, 9 млн ц. А 1930 год оказался на редкость урожайным. Было собрано 835 млн ц, почему крестьяне, и колхозники, и единоличники не напрягаясь смогли продать государству уже 221, 4 млн ц, из которых на экспорт ушло 48, 4 млн ц.
Однако следующий, 1931 год, из-за сильнейшей засухи, охватившей все хлебопроизводящие регионы — Украину, Северный Кавказ, Среднее и Нижнее Поволжье, Северный Казахстан, принес всего 694 млн ц. Тем не менее, договорные поставки в Германию приходилось выполнять. И тогда вспомнили о том, что писал еще в 1926 году Е. А. Преображенский, видный экономист и ближайший соратник Троцкого: «Мысль о том, что социалистическое хозяйство может развиваться, не трогая резервов мелкобуржуазных, в том числе крестьянских, хозяйств, является, несомненно, мелкобуржуазной утопией»632. Вспомнили и слова Сталина, сказавшего в 1929 году: «Смешно было бы теперь надеяться, что можно взять хлеб у кулака добровольно»633.
Осуществить такое предложение, против которого решительно возражали «правые», удалось, лишь прибегнув к репрессивным мерам. Только они и позволили государству в ходе хлебозаготовок получить от крестьян при меньшем урожае значительно большее количество зерна, нежели в минувшем году, — 228, 3 млн ц, а вывезти за рубеж уже 51, 8 млн ц.
Разумеется, крестьяне, у которых не столько покупали, сколько отбирали хлеб, пусть те и были зажиточными, даже кулаками, оставаться равнодушными к насилию, терпеливо сносить происходившее никак не могли. Только в 1931 году ОГПУ зарегистрировало свыше 13 тысяч крестьянских бунтов, которые, однако, ничего не изменили. В ответ ОГПУ около 2 миллионов человек — раскулаченных и членов их семей — принудительно отправило на Север, Урал, в Сибирь634.
О том газеты не писали, не говорили о том и на 17-й партконференции, но все же слухи расползались по стране и «правые» стали поговаривать о конце союза рабочих и крестьян, о крахе советской системы, о пренебрежении к заветам Ленина, обвиняя во всем ЦК и генерального секретаря.
Ну а как же Зиновьев оценивал сложившуюся ситуацию — ту, к которой должны были привести и его призывы еще в декабре 1925 года, в канун и в ходе 14-го партсъезда?
2.
Наученный горьким опытом «опросов» в ЦКК, он старался не оставлять письменных свидетельств своих взглядов, которые при желании можно было бы истолковать как доказательства его антипартийного поведения. Старался выражать свое мнение лишь устно, в разговорах с ближайшими единомышленниками. А на «опросах» в парткомиссии, допросах в ОГПУ, показаниях на суде рассказы
вал только о самом очевидном, бесспорном, но при том как бы со стороны, с высоты положения во власти, которого он давно лишился.
Именно так Зиновьев отвечал на вопросы в ходе следствия 3 января 1935 года, всячески избегая любых рассуждений об экономике, в которой он действительно не разбирался, доверяя судить о ней Каменеву:
«Обстановка трудностей 1932 года, — показывал Зиновьев, — колебание отдельных членов партии из остатков бывших оппозиционных групп, рецидивы антипартийных взглядов у этих элементов, слухи об антипартийных настроениях среди лиц, раньше не бывших ни в каких оппозициях, в частности в Институте красной профессуры… в среде якобы старых большевиков… говорили о разногласиях в украинской руководящей верхушке. Все это усиливало мои колебания…»635.
Но то, что не желал признать сам Зиновьев, за него рассказывали его ближайшие соратники.
Из показаний Г. Е. Евдокимова на суде 15 января 1935 года:
«Мы (Евдокимов имел в виду и себя, и Зиновьева — Ю. Ж.) в первую очередь обращали внимание на те громадные препятствия, которые, естественно, стояли на путях партии, рабочего класса, масс деревни при проведении такого исторического вопроса (как коллективизация — Ю. Ж.). Основной нашей оценкой было следующее. Мы считали безумием, как мы выражались, авантюрой считать возможным за несколько лет — в 3–4 года — мелкого хозяйчика превратить в социалистического земледельца».
Иными словами, в группе Зиновьева при явном потворствовании его, остававшегося бесспорным лидером, осуждали не саму коллективизацию, не своеобразную борьбу с кулачеством и превращение труда крестьян в один из источников финансирования продолжения индустриализации, а только те конечные результаты коллективизации, которые ставили перед партией сохранившиеся леворадикалы.
«В первую колхозную весну (1930 года — Ю. Ж. ), — продолжал Емельянов, — сопровождавшуюся естественным образом большими трудностями, как мы реагировали на эти трудности?..
Весной того года я был в командировке на Северном Кавказе, ездил по колхозам. Я говорил, что вывезет до известной степени на этот раз нас только то обстоятельство, что климатические условия были таковы, что они расширили возможные сроки сева на целый месяц и даже больше — тогда была очень ранняя весна. Я говорил, что если бы не это обстоятельство, то та громадная борьба, которая шла между кулаками и теми, кто шел за нашей партией с тем, чтобы закончить эту первую колхозную весну выполнением поставленных перед посевной кампанией задач, что если бы не это обстоятельство — удлинение сроков колхозного сева, то в этом первом севе партия потерпела бы крах…
Партия… не скрывала таких фактов — каких громадных потерь стоили нам те недочеты, какие мы имели во время уборочной кампании. Назывались очень большие цифры этих потерь. Мы же это самое явление расценивали… как явление, которое подкрепляет то положение, которое мы выдвигали.