Григорий Зиновьев. Отвергнутый вождь мировой революции — страница 149 из 158

комсомоле, да к тому же психически неуравновешенном человеке, любую — и моральную, и уголовную — причастность Зиновьева, впрочем, как и любого другого обвиняемого на процессе, следует решительно отвергнуть. Отвергнуть, несмотря на признание не только в августе 1936 года, но и в январе 1935-го.

Также следует категорически отринуть и третье, последнее обвинение — в подготовке террористических актов против руководителей партии и правительства. И здесь необходимо, прежде всего, обратить внимание на более чем странное несовпадение при перечислении фамилий тех, на кого готовились покушения.

Зиновьев назвал только двух — Сталина и Ворошилова, что вполне объяснимо.

И. В. Сталин — генсек, объект постоянной враждебной критики со стороны оппозиции на протяжении десяти лет. Создатель и пропагандист теории построения социализма в одной стране, инициатор вступления СССР в Лигу наций, перехода партий Коминтерна к участию в народных фронтах, один из соавторов новой конституции. Словом, олицетворение всего того, против чего открыто выступали и троцкисты, и зиновьевцы.

К. Е. Ворошилов — член ПБ, нарком обороны. Ненавидимый Троцким еще со времен гражданской войны. Занявший — но после непродолжительного пребывания Фрунзе — тот самый пост наркома по военным и морским делам, который прославил Льва Давидовича, сделал его в глазах не только страны, но и всего мира вождем, олицетворением Красной армии, угрожавшей капиталистическим странам революционной войной.

Уже поэтому имена Сталина и Ворошилова не могли вызвать ни удивления, ни сомнения. Но далее началось маловразумительное. Сначала Вышинский без каких-либо пояснений добавил к потенциальным жертвам еще троих.

Л. М. Кагановича. Секретаря ЦК, фактического заместителя Сталина по партии, человека, о котором в то время ходили упорные слухи как о самом возможном преемнике якобы тяжело больного генсека.

Г. К. Орджоникидзе. Не потому ли, что он в 1926–1930 годах возглавлял ту самую ЦКК, которая не только боролась не щадя правды с любым проявлением оппозиционности и фракционности, но и передавала начатые ею расследования в руки ОГПУ. Руководил сначала ВСНХ, а затем выделившимся из него наркоматом тяжелой промышленности, всеми силами помогая Сталину вывести страну из страшного кризиса.

А. А. Жданова. Заменившего в Ленинграде Кирова, ставшего ближайшим соратником генсека, разрабатывая вместе с ним те самые политические реформы, которые все дальше и дальше уводили Советский Союз, ВКП(б) и Коминтерн от признанной ими утопической мировой революции.

Не довольствуясь сказанным, Вышинский буквально на ходу, выступая на процессе с обвинительной речью, неожиданно расширил список тех, кто якобы должен был пасть от рук террористов. Включил в него, и снова без объяснения, доказательств, еще двоих. С. В. Косиора — с 1928 года генерального секретаря ЦК компартии Украины, и П. П. Постышева — «всего лишь» первого секретаря Киевского обкома и горкома. Повторил то, что предлагал еще до начала процесса Ежов — так расширить список возможных жертв троцкистско-зиновьевских террористов, чтобы хоть как-то подтвердить наличие «заговора» и готовившегося переворота.

Так что же можно было предъявить Зиновьеву, другим подсудимым как обвинения, подкрепленные полученными в ходе следствия уликами? Пожалуй, ничего.

2.

Очень трудно осознавать, что жить осталось если и не несколько минут или часов, то все же лишь день-два. Еще труднее предельно честно — не для других, нет, для себя оценить свою жизнь со всеми ее взлетами и падениями, достижениями и ошибками, подчас тяжелейшими. И не только признать без исключений все, что было, но и прилюдно поведать о том.

У Зиновьева, чтобы в последний раз сделать выбор, оставались сутки: между речью Вышинского 22 августа и своим последним словом, которое предстояло произнести 23 августа. Всего двадцать четыре часа. И очень мало, и очень много.

Казалось бы, после отказа от защитника Зиновьеву следовало раскритиковать подтасовки, несовпадения, противоречия обвинения. Попытаться доказать если и не полную, то хотя бы частичную свою невиновность. Но такая речь выглядела бы очередной уверткой. Мелким унижением, к которому он постоянно прибегал последние восемь лет. Прибегал, давая показания в ЦКК, на допросах в НКВД, на суде в Ленинграде и Москве. Обращаясь с письмами в ЦК, к Сталину, Орджоникидзе, Е. М. Ярославскому. Словом, идти по давно проторенному пути.

Зиновьев отказался от того. Зная, что на этот раз ни снисхождения, ни пощады уже не будет, что он получил возможность выступить с действительно последним в своей жизни словом, решил больше не вилять, не искать оправдания. И хотя бы теперь снова стать прежним — истинным большевиком. Тем, с которым дружил Ленин — его путеводная звезда. А потому напоследок говорить не о своих заслугах, а о грехопадениях. Тех, которые в конце концов и разделили его с партией.

Но все же, приняв правила игры, не им придуманные, Зиновьев начал с необходимого раскаяния. С признания вины по всем пунктам обвинения.

«Я, — заговорил Григорий Евсеевич привычно, — раньше всего хочу повторить, как я уже сделал на допросе, что я признаю себя целиком и безусловно виновным в том, что был одним из главнейших, а если исключить Троцкого, то главным организатором троцкистско-зиновьевского блока и его центра, организовавшегося в 1932 году на террористической основе и поставившего себе целью убийство Сталина, Ворошилова, Кирова (!) и ряда других руководителей партии и правительства.

Я признаю себя виновным в том, что я был одним из главнейших, главным организатором убийства Сергея Мироновича Кирова. Я признаю себя виновным в том, что на суде в Ленинграде я ввел в заблуждение суд.

Я признаю себя виновным в том, что в силу сказанного несу полную и безусловную ответственность за то, что мы, так или иначе связанные с троцкистским центром, дошли по сегодняшний день».

Покончив с ритуальной частью, Зиновьев сразу же перешел к задуманному. К объяснению сути своей вины. Однако стал строить речь как бы по спирали. Не раз возвращаясь к уже сказанному.

«В эту минуту я могу и даже должен отказаться от деталей, от полемики с рядом сидящих здесь со мной на скамье подсудимых. И так как я говорю в последний раз (выделено мной — Ю. Ж. ), то я думаю, неуместно мне в этой последней речи пререкаться с сидящими со мной людьми. Мы все разоблачены перед всем миром, перед пролетарским судом. Я ставлю другую цель. Я хочу на фоне нашей революции показать события той группы, с которой я был связан и в которой я работал.

Нет никакого сомнения в том, что данный процесс послужит уроком для всех и навсегда. Это небывалое, беспрецедентное дело послужит уроком для всех и навсегда. И я бы хотел на своей собственной судьбе проследить то, что в этом деле является не индивидуальным. Конечно, индивидуальные черты деятелей этого заговора, руководителей его, вероятно, играли немалую роль и, в частности, мои индивидуальные черты. Но есть тут и многое общее, что я хочу показать на своем собственном примере».

Выкарабкавшись с огромным трудом из своего рода преамбулы, Зиновьев, наконец, обратился к сути того, что намеревался сказать.

«Я сказал при опросе меня прокурором, что угольки терроризма тлели уже в самом начале нашего выступления. Тогда, когда мы назывались только оппозицией. Это так и есть, это так и было. Уже с самого 1925 года эти угольки тлели. Уже в первых попытках информации о первом разногласии была отравлена эта самая группа Котолынова, Румянцева, которые сыграли преступную роль в непосредственном выполнении убийства в Ленинграде. Эта группа информировалась нами, лично мной и моими тогда ближайшими коллегами о разногласиях в ядре Центрального комитета партии.

Уже в 1925 году, уже тогда мы настраивали этих людей, только тогда еще вступивших на политическую арену. Может быть, первым глубоким свежим впечатлением политики была так называемая информация, когда мы стремились в узкой среде убедить, что борьба будет острая. Разве это не было подготовкой обстановки террора? Как можно было тогда, в этой обстановке не готовить убийство, когда мы отравляли их версией о том, что вожди, о которых мы нашептывали, могут пасть. Это тогда была форма террористической пропаганды. Это видели, это чувствовали люди».

Нет, Зиновьев далеко не случайно «отказался от деталей». Они, как и точные даты, помешали бы ему говорить вообще, а не конкретно. Вроде бы выставляя все грехи наружу, но вместе с тем обходя все острые углы. И все — лишь для того, чтобы не заниматься самооговором, подтверждая его измышленными фактами, как то сделал перед ним его старый друг и товарищ Каменев, а сразу за ним — Смирнов, долгое время полностью отвергавший любую свою виновность.

Именно в таком духе и продолжил Григорий Евсеевич:

«Незадолго до 14-го съезда (декабрь 1925 года — Ю. Ж. ), на одном из совещаний, решающих совещаний, на котором с нами еще разговаривали языком товарища с товарищем… Феликс Дзержинский с его чутким ухом сразу услышал, в чем дело, и бросил нам слово “кронштадтцы”… До 14-го съезда, когда раскололись чисто теоретически, когда не было известно миллионной части того, что известно сейчас о нашей преступной работе, покойный Феликс Дзержинский в присутствии тридцати или более ответственнейших людей бросил нам слово “кронштадтцы”. Дал нам кличку “кронштадтцы”, чем не хотел, конечно, сказать, что мы неправы в той или иной теоретической области, а хотел дать нам характеристику как людям, которые подымаются на восстание против партии, на контрреволюционное восстание против партии, готовые применить против партии те меры борьбы, к которым прибегали кронштадтцы.

Этому слову суждено было оправдаться более чем достаточно. Нас предупреждали об этом члены ЦК не раз еще в начале борьбы, на пленумах ЦК. Мы отвечали на это самонадеянной усмешкой, издевательством. Представляли дело так, что нас запугивают, хотят запугать страну, обвиняли в амальгамах и тому подобном. Но люди партии, вожди партии, сделанные из настоящего большевистского материала, видели, куда дело растет, еще в 1925 году, в 1926-м и, тем более, в 1927 году.