Грим — страница 38 из 70

вить то, что было дано ему свыше как истинное предназначение, как основа самого его существования, в своем тщеславии бога он все прячет, запирает под замок. Он отрицает то, что ясно как день. В конце концов, он начинает преподносить себя жертвой – мира, обстоятельств, других людей, просто потому, что в таком случае на него как будто не возложены никакие обязательства. Он больше не должен стремиться быть лучше, не должен создавать, не должен думать. С такого человека снимается всякая ответственность перед обществом, ведь он беден, он несчастен. Что еще с него взять? Но беда в том, что общество это сформировалось из таких же, как он сам. Из тех, в кого точно так же еще до рождения были вложены душа творца и способность мыслить и создавать. Это общество пустых оболочек, общество жуликов и лицемеров, лгунов и попрошаек, которые когда-то сумели совершить неисправимую низость – обмануть самих себя, а после такой изощренной лжи им уже не составило труда обмануть и всех остальных, примкнув к таким же пустым обездушенным лжецам. Ты спрашивал, почему я не лгу? Я не такой. К сожалению, эта форма, как бы ни была она прекрасна в своем первозданном великолепии и силе, дана мне на время. Я не смогу использовать ее вечно или хотя бы так долго, как мне хотелось бы. Как только моя работа завершится, я лишусь ее. Но пока, пока я еще стою здесь и дышу, пока я способен говорить и мои слова могут быть услышаны, я могу быть тем, кем выбрал быть, а именно тем, для кого это тело было создано. Я не приемлю лжи и никогда не лгу, потому что ложь есть высшая форма преклонения перед чужим разумом, перед посредственностью и античеловечностью. Всякий раз, когда кто-то позволяет ложь себе или другим, он ставит свой разум в подчинение, и это противоречит самой его природе. Нет ничего благороднее искусства, и ничто лучше искусства не выявляет ступени превосходства. Создающий его находится на пике самого существования, и нет во всем мире никого его превосходящего. Прибегая ко лжи, к любой ее форме, это существо, задуманное великим и прекрасным, могущественным, единственным, несравненным, низвергает себя с пьедестала, подаренного ему самой жизнью.

Роман обернулся и теперь открыто смотрел на Ульфа, стоящего позади. Ничто, кроме этих слов, не заставило бы его сделать это добровольно. Он смотрел в глаза, которых не должно было быть, такие зеленые, что любое сравнение с ними выглядело бы тусклым, замутненным. От всех других, привычных и реальных, их отличал не только цвет, но чистота и спокойствие, разум и понимание, и это было то, что не привыкший смотреть в глаза людям Роман так отчаянно искал, но, отчаявшись, перестал доверять зрительному контакту. Теперь он испытывал чувство высочайшего удовлетворения, разделенное ровно пополам с уничижительным отчаянием оттого, что все это он видит именно здесь, стоя на крыше в забытом богом, временем и людьми замке, глядя в глаза своей судьбе и вероятной смерти.

– Ты сказал, твоя… форма… дана тебе на время. Кем?

– Асами. Богами, Вселенной – кому как больше нравится.

– Ты меня дурачишь?

– Кажется, об этом мы и говорили последние минут десять. – Улыбка легкой волной пробежала по подернутой густой ряской глади его глаз.

– И ты здесь для того, чтобы…

– Убить тебя? Не совсем.

– Тогда что же?

– Ты ведь и сам знаешь. Ты прочел даже больше, чем было нужно.

Роман действительно знал. Но холодное сознание скептика продолжало все отрицать даже теперь.

– Я не могу понять, – начал Роман, делая шаг в сторону. Он медленно двигался вдоль края площадки, а Ульф в точности повторял его движения, но в противоположную сторону. Они были словно две стрелки на каменном циферблате, одна из которых взбунтовалась против привычного уклада и двинулась в обратном направлении. – Ты был волком. Почему передумал и стал человеком? Зачем ты здесь так долго?

Ульф опустил голову, раздумывая над ответом.

– Моя работа, как бы необычна она ни была, все же работа. И сейчас у меня что-то вроде отпуска. Так что когда я сказал, что вернулся домой после долгого путешествия… – Он подмигнул и носком туфли откинул отколотый кусок камня.

– Так я не рабочее задание? – Роман хотел бы, чтобы его голос прозвучал менее эмоционально.

– Я этого не говорил.

Ульф замер. Он стоял ровно напротив Романа по другую сторону каменной площадки. Часы остановились.

– Тебе нельзя убивать, – вызывающе бросил Роман, как будто защищался.

– Верно. Я всего лишь вестник. Хотя это не означает, что я не могу убить. Мой закон мне это запрещает. И, совершив убийство, я буду безвозвратно изгнан.

– Ладно. – Роман выдохнул, почувствовав, как от напряжения подрагивают плечи, точно в лихорадке. – Допустим, я понял предупреждение. Так почему ты все еще здесь? Я убийца, но вряд ли хуже многих.

Роман подумал о том, что впервые сказал это вслух. Дрожь стала ощущаться чуть сильнее.

– Мне просто любопытно. Видишь ли, я куда старше, чем выгляжу. И видел такую жестокость, которой ты бы не вынес. Чего стоила одна только мировая война… Я видел преступления, совершенные безумцами, бесчувственными монстрами, каннибалами, преданными, обманутыми, брошенными, обделенными, даже маленькими детьми. Но у каждого такого преступления обязательно был четкий мотив, и причина его была сокрыта если не в самом преступнике, то в жертве. Но ты… Тебя я долго не мог разгадать. У тебя обеспеченная жизнь, нет семьи, но нет и врагов. Ты самодостаточен, образован, красив, умен и хорошо воспитан. В общем, с какой стороны ни взгляни, ты кажешься идеальным представителем своего рода. И ты – убийца. Да, признаться, я поломал голову, размышляя над твоими поступками!

Ульф теперь не прятал своей улыбки и подступил чуть ближе.

– Ты считаешь меня злодеем?

– Разумеется. Любое действие, лишающее кого-то жизни, – зло.

Роман почувствовал себя осужденным, а перед ним сейчас стоял его главный судья.

– Но ты не задал главного вопроса. Любое ли зло разрушительно? Ты убивал ничтожных людей. Твое зло заплатит свою цену. Но спроси себя, было бы лучше твоему миру, оставь ты в живых того, кто уничтожил бы не одну невинную жизнь или сознание? Это вечные вопросы бытия, и, как сама жизнь, они не имеют однозначного ответа и никогда его не получат. Всегда будут те, кто возвысит тебя в ранг героя, и те, кто без пререканий заклеймит позором. Ты всегда будешь находиться между добром и злом, что бы ни делал, и этого не избежать. Но важно вот что: будут ли мои действия разрушительны, или они помогут создать лучший мир?

– Ты сказал, что долго размышлял. Какой же вывод ты сделал?

– Я еще не решил. Когда я сделаю это, я уйду.

– Ну, в этом я могу тебе помочь. – Выпрямив спину, Роман достал еще одну сигарету, не сводя глаз с Ульфа, который начал мрачнеть, наблюдая за его действиями и слушая резкие слова. Затянувшись и слегка успокоив дрожь, он продолжил. – Я ужасный, безнадежный, остекленевший человек. Я не умею чувствовать, не умею любить, не умею радоваться. Я убивал тех людей потому, что это приносило мне некоторую долю облегчения и вызывало какие-то чувства. Не скажу, что целиком приятные, но хоть какие-то. Это лучше, чем ничего. Мне приятно было думать, что эти сукины дети мертвы из-за меня, каждый из них этого заслуживал. Раскаиваюсь ли я? Нет. Поступил бы иначе? Ни за что. Вот он, твой вывод. Я сделал то, что считал правильным, и ни капли об этом не жалею. Ты сказал, что не приемлешь ложь. И вот она, моя правда. Я тоже не терплю лжи. Пусть я заплачу за свое зло, но сделаю это с улыбкой, зная, что каждый из тех мерзких, убогих лжецов и лицемеров заплатил сполна.

Еще прежде, чем он окончил последнюю фразу, Ульф оказался рядом, преодолев всю площадку в несколько шагов. Он больше не улыбался. Его нарастающий гнев доставил Роману удовольствие. Ему давно хотелось взять самый большой камень и запустить прямо в центр этой спокойной заводи так, чтобы она еще долго шла волнами, а вся зелень на поверхности утонула, смытая ими. Ульф выхватил сигарету из его пальцев прежде, чем он поднес ее ко рту в четвертый раз. Роман отвернулся и подошел к краю ограждения. Горизонт и дальние холмы исчезли совсем, а долина внизу и дорога потемнели, как будто впитали спускающуюся с гор влагу. Роман стоял у пролета между двух колонн, уходящих в пустоту над ним, и смотрел на одну из каменных ваз. Трещины на ее шершавой поверхности напоминали высохшие вены на потрескавшейся, обветренной коже. Плечом он почувствовал тепло. Мышцы дернулись, как будто захваченные врасплох внезапной слабой судорогой, но с места он не сдвинулся. Голос где-то над правым ухом произнес:

– Я мог бы уничтожить тебя. Мог бы разорвать на части, если бы очень захотел. Но цена будет непомерной, и ее платить я не готов.

Роман стоял там, на вершине каменного замка, не видимый никем, кроме человека, который на самом деле им не был, и тем, кого принято называть Богом. В последнего он никогда не верил. Но теперь, наблюдая за тем, как небо захватывает землю в плен подобно тому, как это делали его беснующиеся мысли с ним самим, или как поступал с его телом стоящий позади Грим, дыхание которого он чувствовал самым кончиком уха, ему захотелось поверить. Отчетливее, чем когда-либо, Роман почувствовал ноющую тяжесть от недостатка веры во что-то великое, что питало бы уставшие тело и душу тогда, когда ни работа, ни искусство, ни случайные люди не были на это способны. Ему даже захотелось развернуться и крикнуть, чтобы Ульф, кем бы он в конце концов ни был, убирался, пусть для него самого все сейчас же закончилось бы.

Роман этого не сделал. Он считал ощутимые удары сердца, пока те не стали привычными, спокойными. Длинные нити тумана напомнили ему вчерашнюю ночь, прямые светлые волосы и ощущение теплой кожи под пальцами, губы, касающиеся груди там, где бьется сердце.

– Что ж, платить за двоих я не буду.

Роман посмотрел под ноги, где на камнях тлел брошенный окурок. Он наступил на него, обернулся. Ульф выглядел привычно, и этому Роман порадовался. Его гнев, не похожий на гнев обычного человека, ему видеть больше не хотелось.