Грим — страница 51 из 70

к и можно жить. Только так и можно оставаться живым. Один лишь разум отделяет достойного человека от недостойного. Нет, я не списываю твои грехи! Их у тебя немало, и за каждый придется платить. За каждый, сполна. Но в мире, который захлестнуло смертельное цунами массы, в мире, тупеющем и отупляющем, где глупость миллионов главенствует над мудростью одного и берет количеством, разум, подобный твоему, твердо сознающий свой великий потенциал, но, главное, работающий, – последний проблеск надежды. Искра в тлеющем костре, который раз за разом поливают из грязных ведер с ржавыми, почерневшими надписями: «Демократия», «Солидарность», «Равенство», «Общественное благополучие», «Альтруизм», «Самопожертвование», «Коллективное мышление», «Современное искусство»! Сами по себе эти понятия никакого негатива не несут. Но вы смогли извратить их так изощренно, что нет ругательств более страшных и гнусных в современном мире.

Роман уже давно не смотрел на картину. Чем дольше Ульф говорил, тем яснее становилось его лицо в тумане, коварном, устилающем все настолько плотно, что не видно, куда ступаешь, так что начинает казаться, ты идешь по воздуху и в любой момент сорвешься в гигантское ничто.

– То же несчастье постигло и искусство много лет назад, – сказал Роман. – Эпоху великого романтизма с его чистым, искренним стремлением к идеалу, героизму и самобытности духовной и творческой жизни утопили в своей желчи реалисты, заявившие, что в жизни так не бывает и побеждает одно лишь зло. Это они придумали, что добру и геройству нужен контраст, и чем он сильнее, тем лучше. Они придумали писать людей убогими и жалкими, аргументировав это тем, что такова жизнь. Нет, они вовсе не стремились видеть красоту там, где было уродство! Увидев изуродованного несчастным случаем калеку, подставляющего лицо солнечному свету и его лучам, они захлопывали ставни, задергивали шторы, забивали окна досками, и на полотнах Бэкона, Йоханнессена и Мунка возникали трупы и демоны, запавшие глазницы, раззявленные рты и искаженные конечности. Прекрасное стало посредственностью, чистота – наивностью, разум и цель – небылью. Представляю, как веселились те твои черти, наблюдая за всей этой феерией безнадеги и абсурда!

Роман покачал головой, уронив ее на грудь. Теперь он сам представлял собой сложное, противоречивое полотно – истинное искусство романтического апогея человечности и живого трепещущего разума, а Ульф – его самый преданный зритель.

– Почему ты так смотришь?

– Нарочно или нет, ты только что высказал саму суть искусства, его ядро, которое и делало нечто великим произведением и которое со временем подточил и вконец уничтожил паразитический червь. Предназначение искусства не в том, чтобы показать тот или иной предмет, чувство или человека такими, какими его видит художник, но чтобы передать, какими они могли бы быть. Искусство – это величайший потенциал чистоты, изящества, разума и самого человека. И потому в истинном произведении искусства любое светлое чувство возвышено до вершины сияющих небес, а человек – до совершенства, потому что именно таким он мог бы быть. Потому что у него есть все, чтобы стать совершенством. И это, – протянув ладонь, подобно Богу при сотворении Адама на знаменитой фреске, Ульф коснулся лба Романа, будто вкладывал в него душу и жажду познания, сотворяя совершенство, – находится здесь, в черепной коробке. Иногда мне кажется, человека следовало создавать отчасти по образу медузы, чтобы лобная доля у него была прозрачной и был отчетливо виден мозг. Возможно, тогда о нем бы не забывали так часто.

– Ты способен видеть будущее?

– Частично. Потому что будущее изменчиво и напрямую зависит от решений, принятых сейчас.

– Разве не было бы проще устранять разрушающих его людей заранее?

– Нет. Они такая же часть будущего, как любой другой. Я ведь уже говорил про баланс. – Ульф помолчал. Его руки, будто написанные Микеланджело или Рафаэлем много-много лет назад, опустились на колени спокойно, непринужденно. – Но иногда я могу вмешаться и подтолкнуть людей к тому или иному действию, если, к примеру, случайное необдуманное решение грозит привести к катастрофическим последствиям.

– Например?

– Ты влюбился в жену одного из самых богатых и влиятельных людей в мире. Он к тому же нестабилен. Психопат, так скажем. Узнав об измене жены, он решает, что ему больше незачем жить. И вот неприятность, он же еще и блестящий физик! Так что сбросить атомную бомбу на город было быстрым и довольно простым решением в его случае.

– А его убийство не нарушит баланс?

– Кто говорил о его убийстве? Нет-нет, умереть должна женщина. Я объясню. – Ульф прокашлялся, наткнувшись на озадаченный, суровый взгляд Романа. – У жизни и у судьбы свои законы. Жизнь – самый мудрый, но и самый жестокий правитель. Она управляет балансом справедливости, добра и зла, если угодно, и удерживает его в равновесии любыми способами. Она прекрасна и мудра, она всегда отдает лишь то, что человек сам для себя требует, пусть и понимают это лишь единицы. Нет ничего справедливее и щедрее жизни. Но в то время, пока человек думает лишь о себе, она следит за всеми сразу. Ради сохранения порядка из двух зол она выберет меньшее, но это все же будет злом, потому что иного не дано. Каждый раз это неизменно оставляет глубокую незаживающую рану на теле жизни. Знаешь, она вся изранена, но по-прежнему нет ничего прекраснее ее. Ты возмутился, когда я сказал, что это должна быть женщина. Но видишь ли, всю свою жизнь она прожила невидимкой и в будущем не сделает ничего значительного. Тот богатый психопат… Думаю, ты сам понимаешь, что его вклад – и реальный, и пока еще возможный, велик, пусть все и под угрозой. Ну а молодой человек… это ты. Гипотетически, разумеется. Если бы ты не совершил всего того, что сделал, цепочка чудовищных событий была бы запущена. Одна из твоих жертв убила бы сотню невинных девушек, другая посодействовала бы террористической группировке, в результате деятельности которой жертв было бы так много, что это потрясло бы мир не меньше, чем оглушительный, сводящий с ума грохот рухнувшего самолета. Чтобы сохранять равновесие, жизни необходимы некоторые жертвы, а сохранять его ей становится все сложнее, ведь люди делают все, чтобы подбить ей колени, с таким упоением, даже изяществом, что, если бы каждый раз, когда на изуродованном, прекрасном, божественном теле жизни появлялась бы рана от их действий, они слышали бы ее стон и сходили с ума. Но люди, похваляющиеся своим обликом, созданным по божьему подобию, потрясающие в воздухе кулаками и сияющие улыбками, – глухи и, что еще более прискорбно, глаза их слепы. Это глаза божественных каменных статуй.

Роман долго глядел в пол и почувствовал, что дыхание его выровнялось. Он отчетливо ощутил твердость скамьи под собой и тепло от человека рядом. Все приняло ровные, правильные очертания. Он больше не падал в бездну вниз головой, и мир не вертелся вокруг как безумный. Роман твердо стоял на ногах, и вокруг него был свет.

– Как долго ты пробудешь здесь еще? – задал он вопрос картине, свет на которой будто стал насыщеннее, словно солнце и вправду стало ближе к горным шапкам и фьорду.

– Некоторое время.

– В самом начале… когда ты заявился ко мне домой и вывалил на меня кучу бессмыслицы, которая таковой не была, но все же… Ты сказал, что заскучал и явился потому, что захотел утешить свое любопытство, интерес и чувства. Ты сделал это?

– Теперь, думаю, да. Но не так, как мне все это виделось.

– И ты разочарован?

– Нет, – тихо ответил Ульф. Роман посмотрел на него. Ульф улыбался. – Нет. – Он поднял свои зеленые глаза на собеседника, и на миг они блеснули тем самым огнем, который Роман увидел впервые много дней назад, в ту ночь, когда направлялся к дому бывшего учителя. – Я никогда не чувствовал себя таким живым.

– Каково это?

– Я чувствую Жизнь, словно она – это я, хотя мне это должно быть чуждо. Это то, чего я лишен в силу своей истинной природы. Но сейчас, – он снова протянул руку, и на этот раз она легла туда, где билось сердце Романа, бескрылое, но живое, – я словно танцую с ней вальс, прижавшись к ее израненной дышащей груди, я чувствую каждый ее шрам, и она улыбается и смеется мне в лицо самым заразительным в мире смехом.

Ульф чуть сильнее сжал пальцы. Поднялся, оправил куртку, тряхнул волосами и, постояв еще несколько секунд, словно искал повода застыть здесь как один из мраморных идолов музея, зашагал прочь непринужденной походкой, будто танцевал.

6

Снег прекратился только к позднему вечеру, но туча, зависшая над городом пепельным колпаком, не желала уходить, и снег превратился в мелкий ледяной дождь. Он тут же примерзал к лобовому стеклу, образуя плотную ледяную корку, сквозь которую очертания участка, свет в окнах и фонари вокруг плыли кривыми мягкими линиями, наслаиваясь одна на другую.

Теодора просидела в машине больше получаса. Не из-за трусости, хотя для нее не было привычным состояние, когда бы она не могла подобрать нужных слов. И вот они-то разбегались в панике, вопя и удирая то ли от нее самой, то ли от Стига Баглера.

Он должен был быть там. Его машина стояла на привычном месте и замерзала под ледяным дождем. Если за Теодорой следили, а это точно было так, то он, вероятно, уже знает о ней с тех пор, как она заглушила мотор. У нее закоченели пальцы, но Теодора запретила себе заводить машину. Нужно было выйти. И если холод мог заставить ее сделать это скорее, значит, она должна была принять его помощь. Еще через несколько минут ему будто бы надоело уговаривать ее, так что он взял и укусил ее за лицо, выглядывающее над шарфом. Теодора вышла из машины и направилась в участок.

Дверь в его кабинет была приоткрыта. Она постучала и вошла, встретив пустоту. Баглера не было внутри, но его вещи были разбросаны так, будто он поднялся из-за стола секунду назад. Горела настольная лампа и светился экран монитора. Рядом на подставке стояла чашка с недопитым чаем. Постояв в дверях, Теодора шагнула к столу и присела на самый край. Она стянула с шеи шарф и стала ждать, рассматривая все привычные и знакомые вещи. Тыльной стороной ладони коснулась чашки. Холодная.