— Да, — повторил он и громко сглотнул кровь. — Как человек.
Пол часто задышал, наверное, что-то заболело у него внутри, потом шепнул:
— Я хочу домой.
— Сейчас мы пойдем! Ты полежи чуть-чуть. Они уже ушли, не бойся.
— Я не боюсь.
— Нет, конечно. Я имела в виду — не волнуйся. Я ведь знаю, что ты больше за меня волновался. А я почему-то даже не испугалась.
— Нет? — Пол недоверчиво приподнял брови. Одна из них была испачкана кровью, но не разбита. Послюнив палец, я отерла ее.
— Нет, только разозлилась… Вот странно! Я ведь такая трусиха.
— Ты храбрая, — сказал он, как в тот, первый, день, когда я бросилась ему на помощь. — Очень храбрая.
Пол начал подниматься, хватаясь за меня, и все пытался продохнуть, а у него никак не получалось. Я встревожилась, что Полу могли сломать ребро, и тогда ему еще долго будет больно. А ведь у него до сих пор ныла нога. Сколько я его знала, он все время жил в состоянии боли и относился к этому так стоически, словно к другому и не привык.
Распрямившись, Пол с каким-то изумлением огляделся, будто опять попал в другой мир, и мне показалось, что он думает: "Каким ветром занесло меня сюда? И как же теперь выбраться?"
— Жаль, что ты не умеешь летать, как ваша Мэри Поппинс, — сказала я. — Ты мог умчаться от них вместе с ветром и уже был бы в Англии. Он дует с востока.
Пол удивленно посмотрел на меня и оскорбленным тоном ответил:
— Ты думаешь, я могу улететь один? Нет.
— Нет?
— Нет.
Я не спросила: почему. Но Пол ответил:
— Потому что я не хочу жить, если тебя не будет.
Глава 13
(из дневника Пола Бартона)
Что же я делаю?! Как озверевший охотник я расставляю все новые ловушки, и она безоглядно попадается, и каждый раз ведет себя точно так, как я и надеялся. Вернее, я ни на что не надеюсь, но когда наблюдаю за ней, то понимаю, что достойнее, чем она, вести себя уже невозможно.
Я же веду себя недостойно до крайности. Я нанял этих отвратительных уголовников, чтобы они избили меня у нее на глазах. Я заплатил им и назвал время и место. И все с одной лишь целью — взглянуть в ее глаза в тот момент, когда я буду унижен.
И я взглянул. И увидел только ужас и боль. Даже намека на презрение не было в их кричащей синеве. Но, когда те типы ушли, я все же спросил: "Тебе стыдно?" Мои слова обожгли ее. Она вся передернулась и стала исступленно целовать меня ошеломленная, страдающая моей болью.
Сколько же я буду мучить ее?! Мы знакомы всего-ничего, а я уже довел ее до того, что она вскрикивает ночами. А ведь Режиссер еще и не начал действовать, все это прелюдия. Когда она невзначай напомнила о своих психических срывах, я по-настоящему испугался и хотел было увести ее с острова до прихода тех парней. Но я опоздал. Они появились в тот же миг и выдали мне сполна. Физическая боль даже радует меня — это хоть какое-то наказание за мою дьявольскую жестокость.
Но она переживает мою боль мучительно. Дотащив меня до дома (ей то и дело приходится подставлять мне плечо, ей, тоненькой и слабой, мне — тяжелому, но такому же слабому!), она позвонила отцу и попросила приехать. Я твердил, что это излишнее беспокойство и ничего серьезного у меня нет. Я ведь заранее договорился со своими мучителями, чтобы они контролировали свои действия и ни в коем случае не трогали лицо. Я намекнул, что их услуги могут понадобиться мне и в будущем, а поскольку заплатил я хорошо, они все выполнили как надо. Только на носу у меня осталась небольшая царапина, которую она все время целует.
Не знаю, что она сказала своему отцу. Наверное, что я дрался, как лев, защищая ее честь… Потому что он разговаривал со мной совсем иначе, чем в первый и даже во второй раз. Мне все еще трудно примириться с мыслью, что этот человек, мой ровесник, — ее отец. Я называю ее девочкой, но это только слово, которое не отражает моего отношения к ней. Иногда она кажется взрослее меня… Уж по крайней мере, мудрее. Ей никогда не пришло бы в голову проверять мою любовь такими изуверскими способами.
Я немного завидую теплоте ее отношений с родителями — у меня такого никогда не было. Они так открыты друг другу, что ее отец даже не постеснялся показать ту злополучную открытку в форме сердца. Мне показалось это излишним, но потом я подумал, что, может, в хорошей семье все и должно быть общим. И радость, и боль, и позор… Ее мать поглядывает на меня с хитрецой, и я против воли смущаюсь, будто ей известно обо мне что-то неприличное. Но как раз то, о чем она знает, — самое лучшее во мне и в моей жизни.
Ее отец осмотрел меня и установил то, что и должен был установить: ребра целы, никаких видимых последствий. Но он опасался внутренних повреждений и так горячо настаивал, чтобы я прошел обследование, что мне показалось, будто он наконец поверил, как я дорог его дочери. Осталось только мне поверить в то же самое.
Они до странности похожи с отцом… Те же короткие черные волосы, которые удивленно топорщатся над высоким лбом, те же яркие глаза, та же улыбка. На лице немолодого мужчины она выглядит чудно — такая застенчивая и милая. Когда улыбается она, мне каждый раз хочется ее обнять. А улыбается она часто, вопреки байкам об угрюмости русских, и родинки на ее щеке оживают. У ее отца — одна большая, и это их отличие первым бросается в глаза.
У него замысловатое имя — Виталий Николаевич. Все русские имена кажутся мне замысловатыми. Осмотрев меня, он присел на край дивана, будто искал повода поговорить, а я не знал, что сказать этому человеку, дочь которого так мучил. Мне стало стыдно смотреть ему в глаза, и я не отрывал взгляда от карлика, распластавшегося на потолке, и делал вид, что мне трудно дышать.
"Надо снимочек сделать, — пробормотал Виталий Николаевич и вдруг неожиданно попросил: — Заберите ее с собой, мистер Бартон. Я не знаю, женаты вы или нет. Только не оставляйте ее здесь. Она согласится, если вы будете приходить иногда".
"Я не женат", — сказал я карлику.
"Тем лучше, — без особой радости отозвался он. — Вы не подумайте, что я из тех сумасшедших отцов, которые силой заставляют парней жениться на своих дочерях. Не женитесь, если таковы ваши принципы. Только не оставляйте ее… Мне, конечно, не хочется отпускать Томку так далеко, но я вижу, что с ней творится… Я боюсь за нее. Своего бывшего мужа она и в четверть так не любила".
"Я тоже люблю ее".
"Это ваше дело, — с обидой произнес он. Очевидно, тон показался ему недостаточно пылким. — Хотя я, безусловно, влюбился бы в такую девушку по уши. Только на меня почему-то заглядываются дамы "бальзаковского" возраста".
Я не стал напоминать, что "бальзаковский возраст" — это всего тридцать лет. Мне трудно было это выговорить, а напрягаться не хотелось. Я чувствовал себя совсем опустошенным, но не от побоев, а от того, что опять ощущал дыхание той преисподней, из которой выбирался столько лет.
"Ладно, ничего не обещайте, — вздохнул Виталий Николаевич, выдержав паузу. — Томка сказала, что вы будете здесь еще год. За это время все решится само".
"Да," — только и смог сказать я.
Она вошла в комнату, и ее отец весело воскликнул: "А знаете, я вам даже завидую. Вы уже пережили столько приключений да еще в чужой стране! Будет о чем вспомнить, когда вернетесь в свою тихую Англию…
Я смотрел в тот момент на нее и увидел, как она едва заметно вздрогнула от этих слов. И я сказал ей: "Мы будем вспоминать вместе". Проглянула ее робкая улыбка, и мне захотелось погладить выцветшие от пережитого ужаса губы. Как бы не заметив моих слов, Виталий Николаевич продолжил: "А то я за всю жизнь только в Болгарию и выбрался. Кроме песка, ничего не помню… Что хорошего в этом песке?"
Она сказала, что мне надо отдохнуть, и когда он ушел, с такой же надеждой улыбнувшись мне напоследок, присела рядом и легкими, едва ощутимыми касаниями стала поглаживать все мое тело.
"Можно, я разденусь?" — попросил я.
"А ты не наделаешь глупостей? — насторожилась она. — Сейчас этого нельзя. Ты должен отлежаться".
Я поклялся, что даже не притронусь к ней. Но я всегда был отчаянным лгуном. Стоило ее пальцам опуститься к моему животу, как желание прорвалось наружу, и я притянул ее, даже не замечая, что снова умоляюще шепчу: "Пожалуйста!" Она говорит, что я произношу это русское слово как-то особенно. Так, что оно принимает эротическую окраску.
Однако на этот раз волшебное слово не подействовало. Ведь по ее убеждению я был болен, и сейчас был тот редкий случай, когда любовь способна причинить вред. Она заартачилась так, словно я был насильником, напавшим на девственницу: "Нет, нет! Нельзя, Пол!" Но меня было уже не остановить. Я сам себя пугался, когда овладевал ею. Кажется, я убил бы всякого, кто попытался мне помешать в этот миг. Наверное, это и называется "бес в ребро".
Боль меня только распаляла. Я так рвался к наслаждению, будто оно могло разом заглушить все остальные ощущения, но когда достиг его и успокоился, все мое тело чуть не развалилось на куски. Она причитала надо мной: "Ну вот, я же говорила! Не надо было мне вообще к тебе приближаться". Я сказал ей: "Тогда я бы умер".
У нее вдруг навернулись слезы: "Перестань все время твердить о смерти! Ты уже и меня заставил о ней думать".
Я попытался успокоить: "Ты еще девочка, тебе нечего бояться".
На что она ответила: "Ты заставил меня думать о твоей смерти…"
Я тоже думаю о ней постоянно. И уже не радуюсь тому, что смерть пощадила меня в те годы, когда я так упорно загонял ее себе в вену. Если б она забрала меня, я больше никого не заставил бы страдать.
Моя мама, умирая, все хватала меня за руку, и ее исступленный шепот обжигал мне слух: "Ты меня любишь? Любишь?" Не помню случая, чтобы она поцеловала меня с тех пор, как я вырос, и мне казалось, что ей никто не интересен, кроме Бога. (Писал ли что-нибудь Фрейд по этому поводу?) Я был так ошеломлен прорвавшимся в ней чувством, что только и смог ответить: "Да, мама". И ничего больше.