Один Чак не особо преуспел в рифмоплетстве, и даже немного из-за этого переживал — насколько Чак мог переживать. Он писал довольно смешные прозаические диалоги — но это не совсем то. И вот два месяца назад он напал на золотую жилу. Все началось с известной нескладушки:
«По реке плывет топор
Железяка хуева
Ну и пусть себе плывет
Уши во все стороны»,
— и вскоре Чак изъяснялся уже только такими стихами. Вот и сейчас, поднявшись, он сказал:
— Я хочу вам тост сказать,
чтоб все было заебись,
чтоб для всех была пизда,
и не для кого — пиздец!
Все заорали «Ура!» и выпили в честь Чака. Тут же открыли вторую бутылку и продолжили, уже без тостов. Глеб, чувствуя, что в голове шумит, поднялся и объявил следующего победителя:
— Я рад объявить, что премию по лингвистике получает Михаил Емельянов, автор блестящего термина «математический онанизм».
Емеля достал третью бутылку: он единственный знал правильный порядок — Абрамов и Глеб наблюдали за открыванием каждой бутылки с замиранием сердца. Ошибись Емеля — было бы им всем «вот за это нас и не любят!»
На этот раз никто не читал стихов, благо они были давно написаны: когда Емеля описал какую-то особо сложную задачу этим термином, быстро сокращенным по аналогии с «матаном» до «матона», Глеб написал большой акростих, в котором зашифровал имя «Михаил Емельянов» (разумеется, без мягкого знака). Среди прочих Мишиных достижений фигурировал и матон — «Я бы сказал ему „пардон“ / навеки славен будь матон». Стихотворение получило особо скандальную славу, потому что его чуть не перехватила учительница истории по прозвищу Белуга, председательша школьного парткома и, по общему убеждению, скрытая сталинистка. В последний момент Абрамов успел запихнуть поэму в сумку, но все еще долго обсуждали, хватило бы у Белуги ума расшифровать акростих и вычислить Емелю.
Символом математического онанизма была горизонтальная восьмерка, знак бесконечности и одновременно отсылка к анекдоту про онаниста, которому врач велел досчитать до восьми, а потом прекратить мастурбировать. Разумеется, сказав «шесть, семь, восемь» онанист остервенело повторял: «восемь, восемь, восемь», тем самым превращая восьмерку в бесконечность путем своеобразного поворота на пи на четыре. Эта восьмерка и значилась на Емелином дипломе — остальным дипломов не досталось, потому что было неясно, что на них рисовать.
Все были уже изрядно пьяны, когда Вольфсон вспомнил еще про одну бутылку.
— Хватит пить! — крикнул, как и было условленно, Емеля, — довольно! Мы — не алкоголики, мы — математики!
Эту фразу ему еще долго поминали, как и последовавшую за ней чудовищную выходку: схватив последнюю бутылку, он мгновенно ее открыл и, к ужасу собравшихся, ринулся в ванную.
— Стой, — закричал Абрамов, падая поперек прохода и тем самым преграждая путь Вольфсону и Феликсу.
Из ванной донеслось буль-буль-буль жидкости в унитазе. Глеб вздохнул с облегчением — пронесло. Теперь никто не догадается, что в бутылке была вода.
И только тут он заметил, что в комнате нет Чака.
Чака не было и через два часа, когда все разошлись по номерам, надеясь, что в коридоре гостиницы им не встретится Лажа — классная руководительница Зинаида Сергеевна Лажечникова. В конце концов, устав ждать Чака, Глеб разделся и лег. Голова кружилась, и последнее, о чем Глеб подумал: алкоголь, похоже, меняет топологию пространства.
Проснулся он оттого, что кто-то включил свет. С трудом открыв глаза, он увидел Чака: тот со счастливой улыбкой стоял между кроватями.
— Где ты был? — сонно спросил Глеб.
— У Маринки Царевой, — ответил Чак, продолжая улыбаться.
— И что ты там делал?
— А ты как думаешь? — Улыбка стала совсем уж победоносной.
Сон как рукой сняло. Глеб похолодел.
— Пиздишь! — прошептал он.
— Ни хуя, — ответил довольный Чак.
— А Ирку вы куда дели?
— Маринка ей что-то наплела, и она свалила к Светке с Оксанкой. У них там третья кровать свободная.
— Все равно — не верю, — Глеб сел на постели. У него колотилось сердце. Похожее чувство было, когда он слышал шаги на лестнице и думал, что идут с обыском. Отпускало, когда шаги затихали на верхнем или нижнем этаже. Но сейчас освобождения от накатившего ужаса не предвиделось.
— Сам смотри, — Чак расстегнул ширинку и спустил джинсы. Трусов на нем не было, а сморщенный член и лобковые волосы были измазаны чем-то темным и липким.
— Что это? — в недоумении спросил Глеб.
— Кровь.
— Ты ей… целку сломал?
— Ага, — сказал Чак, — теперь веришь?
Глеб по-прежнему не верил, но все равно знал: да, это правда. Слово потянуло за собой маленькую книжку «Континента» с редкими для Бродского антисоветскими стихами про молодежь, знакомую с кровью понаслышке или по ломке целок. Вот и он теперь познакомился.
Чак бухнулся на кровать.
— Я тоже так подумал. Но она не девочка, это же все знают. У нее сегодня просто месячные были.
— Месячные — это что? — спросил Глеб и, спросив, понял, насколько потрясен: обычно он делал вид, что давно знает, о чем речь, и лениво говорил «а, понятно» или кивал.
— Ну, это, — сказал Чак, — это как у собак течка, только наоборот. Когда женщина не беременная, у нее раз в месяц кровь из матки выливается.
— А, понятно, — кивнул Глеб. Он уже немного пришел себя. — Я спать хочу.
— Ну так спи, — сказал Чак. — А я в душ схожу.
«С чего это я так разволновался?» — думал Глеб. Ему не было дела до Маринки, он просто завидовал Чаку и страшился, что подобное может случиться с ним. Странно подумать, что его сверстники уже занимаются сексом.
Накрыться одеялом, повернуться на бок, подтянуть колени к подбородку. Вырой ухом ямку в трухе матраса, заляг и слушай «уу» сирены.
Пиздец. И это они называют жизнью?
Рассаживались в автобус. Лажа была сонная и злая. Последний день в Ленинграде, вечером — в поезд и в Москву. Возле автобуса нервно приплясывала, разгоняя утреннюю промерзь, Ирка. В дубленке и меховых сапожках — дефицитные желанные вещи, которые делали желанной и ее саму.
— Привет, — сказал Глеб, — как спала?
— Нормально, — ответила Ирка, и ему захотелось показать, что у них есть общий секрет.
— В следующий раз, когда тебя Маринка прогонит, приходи ко мне на освободившуюся кровать, — подмигнул он, чувствуя, что причастность к тайне как-то поднимает его в собственных глазах.
— А кто тебе кровать освобождает? — спросила Ирка и вся как-то напряглась.
— Как кто? Чак, конечно.
Тут он увидел Оксану. В своей холодной куртке и битых ботинках она бежала к автобусу, на плечах — холщовый рюкзак. Я бы предпочел, чтобы Маринка жила в комнате с ней, подумал Глеб.
В автобусе было тепло, и он снова задремал. Проснувшись от голоса экскурсовода, Глеб сочинил стишок: «Чак с Маринкою поутру применяют камасутру», — и утешился.
Впервые в жизни Глеб понял: то, о чем он только читал в книгах, иногда случается в реальности.
Глава восьмая
Сначала долго ехали в автобусе на какое-то далекое новое кладбище, где Глеб никогда не бывал. Катафалк застрял в пробке, долго ждали у кладбищенской конторы, потом шли до восьмого квадрата, где будет захоронение. Глеб высматривал в толпе знакомых и никого не находил, кроме Ирки, Светки и Феликса. Это, впрочем, ничего не значит: Глеб понимал, что его поразительная способность никого не узнавать — чересчур даже для матшкольного мальчика, которого формулы интересуют больше живых людей.
Когда Глебу было шесть лет, он однажды играл во дворе и услышал, как его кто-то зовет. Маленький Глеб подошел к высокому седому мужчине и серьезно сказал: «Вы знаете, родители не велят мне разговаривать с незнакомыми», — и пошел играть дальше. Мужчина оказался его дедом, он приходил в гости пару раз в месяц и не думал, что вне привычной обстановки мальчик его не узнает. Уверенный, что Глеба подучили родители, дед развернулся и ушел. Отцу стоило больших усилий его убедить, что тут не было ничьей злой воли.
Дед умер, когда Глеб был в десятом классе. Его сожгли в том же крематории, где месяцем раньше сгорел Чак. Глеб помнил, как с гордостью кинулся отвечать на технический вопрос кого-то из взрослых — когда можно говорить речи, играет ли сейчас в крематории музыка, что-то такое. Вспоминая это, он понял, что просто гордился: у него есть свой собственный мертвый, не общий, семейный, а лично его. Это было признаком взросления, чем-то вроде выпускного экзамена или первого полового акта, до которого Глебу оставался еще год. Чак и тут всех опередил.
Теперь, слушая, как комья земли падают на гроб Миши Емельнова, Глеб размышлял о том, что пережитые смерти не делают тебя ни взрослее, ни старше, потому что происходят не с тобой. Могила Емели — в восьмом ряду восьмого участка, и Глеб подумал, что Емеля остался до конца верен любимому анекдоту. Череда восьмерок проводила его в бесконечность, словно еще раз прощальным приветом повернувшись вокруг своей оси.
Хочется верить, ему бы это понравилось. Матшкольные мальчики любят цифры больше, чем живых и мертвых.
По пути к автобусу кто-то тронул Глеба за плечо. Он обернулся: высокий мужчина в дорогом пальто.
— Вы тоже знали покойного? — спросил он.
— Мы в одном классе учились, — ответил Глеб, — а Вы, простите?..
— Извините, — мужчина чуть заметно улыбнулся. — Я вижу, вы меня не узнали. Я Влад Крутицкий, мы виделись в офисе у Шаневича и потом еще в «Пропаганде».
— Простите, — сказал Глеб и соврал, как обычно в таких случаях: — Я близорук и поэтому…
— Ничего страшного, — кивнул Крутицкий.
Он замолчал и, не желая быть невежливым, Глеб спросил:
— Вы, вроде, еще и с Тимом Шварцером работаете?
— Я думал об этом, — сказал Крутицкий, — но сейчас, видимо, сверну отношения. Какой-то детский сад.
— Детский сад? — не понял Глеб.