Гроб из Одессы — страница 7 из 27

у кругленькую сумму, а коммерсанты Гохманы уже пишут записку своему тираспольскому компаньону, выдать подателям железяки сто пятьдесят рублей и еще двадцать пять за качественное обслуживание груза во время транспортировки. Биндюжники меняют записку на бабки и спокойно едут за город аж до самой таможни. Примерно в это же время Гарька Браун выкатывается из кабинета Лаверье, опуская его настроение еще ниже фразой за закупку шоколада у конкурентов. Но тут же посыльный, терпеливо ждавший своего череда у приемной, просит управляющего фабрикой забрать свое добро с Таможенной площади. Лаверье перестал надрывать собственный характер по поводу несчастий и погнал вместе с угнетаемыми им работягами на Таможенную. Так сколько бы они не бегали среди нее вокруг товаров поперек недружелюбных воплей, шоколадного оборудования от этого ни на копейку не прибавилось.

***

В то время, когда Гохманы вместе с Брауном перлись в бордель-гостиницу Мишки Красавчика на Нежинской, а Лаверье посылал портового боцмана Ставраки на государственном языке межнационального общения дальше маяцкой стенки и мамы Бени с Колонтаевской, биндюжники спокойно добрались до таможни.

Во время царизма таможня давала «добро» не так быстро и дорого, как сегодня. Тем более, что на груз не было товарно-транспортной накладной, банковской справки о стопроцентной предоплате, лицензии на вывоз, бумаги об оплате пошлины и прочих формальностей. И хотя биндюжники размахивали гохмановской индульгенцией с таким видом, будто это было совнаркомовское постановление по поводу национализации, таможня не принимала их рассказ всерьез. В конце концов груз был арестован и чтобы биндюжникам не было обидно, таможенники бесплатно отлупили их с такой силой, что жители тираспольского уезда резко стали плакать не по навсегда потерянным бумажным ассигнациям, а совсем по другому поводу.

Когда у сердобольных таможенников устали ноги с руками, служивые не начали пугать гостей города Колымой и Сахалином, а проявили великодушие. Они отпустили биндюжников до хаты, предварительно оставив им на мелкие расходы целый рубль из конфискованных средств этой транспортной бригады. Биндюжники погрузили друг друга на телеги и с тех пор никто не видел этот обоз в благословенном городе Одессе.

Спустя некоторое время Лаверье чуть ли не целовал корпус своего нового приобретения, поя бдительных таможенников и примазавшуюся полицию ромом от шоколадных конфет. Выкинув устаревшее за последние десять лет оборудование, Лаверье быстро стал наступать на пятки конкурентов — до того французская железяка оказалась последним словом науки и техники. И хотя самого Лаверье уже нет на этом свете, а его потомков — в нашем городе, эта импортная машина такая полезная, что до сих пор вкалывает на фабрике имени Розы Люксембург. Правда не на полную мощность, но не из-за процента износа, а по поводу хронического отсутствия необходимого сырья.

Как-то Гарька Браун от чересчур хорошей жизни ухитрился самостоятельно отмочить такой канкант[51], после которого у полиции заломило поясницы собирать стреляные гильзы Браун тем временем отсиживался в одном из притонов Молдаванки, не выпуская из рук браунинг даже у сортире, куда зачастил по поводу расстроенных чувств. Несмотря на то, что братья Гохманы предлагали кое-кому среднегодовую выручку кинотеатра «Арс», полиция продолжала волноваться по поводу недоразумения между профсоюзом мясников и гарькиными нервами.

Если у папы-Гохмана детей с другой судьбой могло быть с большим трудом, так старый Браун — совсем другое дело. И Гарька народился не от безвестного бухого пиндоса, а в порядочной одесской семье, которая постоянно околачивалась в Английском клубе. Но Гарька ведет себя так, с понтом его мама не шмонается по благотворительным мероприятиям народного общества «Трезвость», а лакает водку перед обслуживанием биндюжников под портовым забором в Армянском переулке. И будто его папаша не жрет из венецианских бокалов французское шампанское «Редерер» за покером, а дегустирует двенадцатую кружку пельзеньского пива перед мордобоем у «Гамбринусе» Или молодому Брауну не хватало на мелкие расходы от таких живых родителей, что он потребовал с мясников двадцать пять копеек с каждого пуда товара в виде налога за радость жизни при целом теле?

Если бы Браун стрельнул у кого-то руку или ногу, мало ли мелких травм бывает на производстве? Так надо же случиться, чтобы Браун, паля почти в упор, не промахнулся мимо сердца Лазаря Дворкина. И Дальницкая улица тут же посадила полицию на голодный паек по поводу того, что одним Лазарем взбесившийся Гарька не ограничился. Можно подумать было западло, как в наши дни, платить за охрану и полиции, и Гарьке, увеличив стоимость пуда товара на пусть даже царские, но все равно паршивые двадцать пять копеек. И разве вся валюта мира, а не какой-то поганый рублевый брауновский запрос, стоит тех слез, что пролила Дальницкая, идя за гробами Лазаря Дворкина, Ивана Балашова, Пинсаха Дер-Азриленко и даже Митьки Голого, который не был мясником, а просто случайно высунул свою любопытную голову через браму под пулю? Так, между прочим, ту пулю посылала из окна своей хаты прямо у Гарьку мадам Лазарус, которой не понравилась скорострельность Брауна. Ну в самом деле, зачем из всех сил палить у пожилого человека под окном с какого-то шумного браунинга, если ему хочется не слушать этой какофонии, а продолжать молиться? Но мадам Лазарус до гарькиного фарта и митькиного несчастья была уже у том возрасте, когда мушку тяжелого для бабушкиных рук карабина трудно совмещать с прицельной планкой из-за поганого освещения событий. Так что Голому на личном опыте пришлось убедиться: излишнее любопытство может-таки плохо сказаться на собственном здоровье. Причем все произошло так быстро, что Митька не успел ни с кем поделиться внезапно приобретенным опытом.

Хотя мадам Лазарус тяжело топала в траурной процессии по Дальницкой и легко лила слезы скорби, она скромно молчала за то, что сделала все возможное, дабы бездельник Голый составил компанию трудолюбивым мясникам.

Но от того, что в Митьку случайно попала старушка, а не специально Гарька, Брауну не легче. Потому что когда гробовщику начинают максать[52] за усиленную работу, все понимают — явного перебора в таком деле не бывает. И полиции пришлось признать: четыре гроба после короткой вечерней беседы — это чересчур даже для Одессы.

Вот поэтому Гарька по возможности желудка тихо кантовался на малине, а не доказывал всем подряд о своей непричастности до судьбы Голого. Так если Браун хочет жить и дышать воздухом, разве полиция имеет желание существовать как-то по-другому, чем привыкла? Даже городовой Тищенко перестал прикидываться дурачком, когда дальницкие мясники вместо ежемесячной пайки выдали ему распространенный жест с двух рук. И веско заявили при этом: пока они не выпьют за упокой души Брауна, нехай Тищенко получает свой доппаек с государя-императора Потому что продолжать платить за такую охрану, после которой сплошные расходы на поминки, может только малохольный миллиардер Нюма Лотыш, у которого есть целых десять тысяч в банке «Чай Шустова» и дауновская болезнь на морде.

В те далекие времена правоохранительные органы были тоже не такие отсталые, чтобы вкалывать за одну зарплату. И у городового Тищенко хватило мозга догнать, что все-таки легче добиться шарового пуда мяса с Дальницкой, чем лишнего фунта от государя с его императорскими понтами. Поэтому Тищенко от ажиотажа дергает свой шнурок на шее, до которого привязан служебный револьвер, бегает по поводу гнусного Гарьки, чтобы скорее восторжествовало правосудие и вновь получать пайку до жалованья. Но хотя городовой с закидонами разогнал глаза до беспредела, нарушителя спокойствия в упор не видел, пусть даже дисконтер Хлава Аглицкий инкогнито намекнул из тюремной камеры, где может околачиваться его конкурент Браун.

Городовой Тищенко понимал, чем рискует. Молдаванка иногда запускала у свое сердце всякое смитте[53], но за то, чтобы у ее владениях нагло шемонался какой-то флик или городовой в гордом одиночестве, не могло быть и речи. Полицейский-таки долго рассуждал чего обойдется дешевле: остаться без куша с Дальницкой или все-таки переть рогами на Молдаванку, где набитая морда в пиковом случае прокапывает большим счастьем из-за других возможных последствий. Тищенко в конце концов сфоловал сам себя, что состоит на государственной службе и, менжуясь[54], рискнул попереть на Мясоедовскую. Конечно, можно было сбегать по начальству и разнуздать звякало[55] за нычку убийцы Брауна. Тогда полиция нырнула бы в Молдаванку таким общегородским составом, что даже объединенные силы всех налетчиков вряд ли воспрепятствовали усиленному шмону в собственных владениях. Но что будет, если зуб за два шнифта[56] Хлава прогнал туфту из-за решетки ради жменьки кокаина, который Тищенко сам жрать не любил, но регулярно припрятывал на карман во время шухеров по притонам? Ничего хорошего, потому что в случае залета руководство будет уверено: Тищенко еще больше придурок, чем есть на самом деле. Чтобы не допустить урона профессиональной репутации, городовой самостоятельно рискнул появиться на Мясоедовской улице, прижимая до ноги саблю и немножко бздя за дальнейшую судьбу.

Так если Пишоновской командует Слон Хаим Бабашиха, на Госпитальной — Ржепишевский по кличке Федя Камбала, неужели Мясоедовская может существовать беспризорно и обойтись без руководителя? Тем более такого как Мотя Городенко, который любит психовать по всяких пустяков. И разве Мотя Городенко допустит, чтобы среди его улицы, отбрасывающей полиции честную пайку, борзо[57] кидала косяки