Гробница для Бориса Давидовича — страница 20 из 22

«Потому что я хочу жить в мире с самим собой, а не с людьми».

«Объясните».

«Потому что я не знаю, во что верят христиане и как они верят; и, наоборот, я знаю, во что верят евреи, и почему они верят, и, поскольку я считаю, что их вера доказана Законами и Книгами Пророческими, которые я изучал как доктор теологии в течение лет двадцати, то я полагаю, стало быть, что пока не будет доказано моими Законами и моими Пророками, что вера христианская им сообразна, до тех пор я не буду верить в христианство, невзирая на безопасность, которая была бы мне обеспечена в лоне этой церкви, и пусть лучше я умру, но не оставлю свою веру».

Так начался процесс над Барухом Давидом Нойманом о христианской вере, и он был непоколебим в своих аргументах, а Благочестивый Отец во Христе Монсеньор Жак, милостию Божией епископ Памье, был бесконечно терпелив в приведении к Истине упомянутого Баруха, не жалея при том своего времени и своих сил; упомянутый еврей упрямо и упорно оставался при своих убеждениях, придерживаясь Ветхого Завета и отвергая свет христианской веры, которым Монсеньор Жак его милосердно одаривал.

Наконец 16 августа 1330 Anno Domini, упомянутый Барух был поколеблен и признал и подписал, что отрекается от еврейской веры.

После прочтения ему протокола допроса упомянутый Барух Давид Нойман, спрошенный, сделал ли он свое признание под пытками или сразу после пыток, ответил, что он свое признание сделал сразу после того, как его освободили от пыток, примерно в девять часов утра, и в тот же самый день, ближе к вечеру, он сделал это же признание, но его не отводили в камеру пыток.

Этот допрос был учинен в присутствии Монсеньора Жака, милостию Божией епископа Памье, брата Жеярда из Ла Помьера, магистра Бернарда Фесесье, магистра Давида Трохаса, еврея, и нас, Гийома Пьера Барра и Роберта де Роберкура, поверенного монсеньора Инквизитора Каркассона.

Известно, что Барух Давид Нойман являлся в этот трибунал еще два или три раза: первый раз в середине мая следующего года, когда он заявил, что после повторного чтения Закона и Пророков был поколеблен в своей вере. Последовал новый диспут об иудейских источниках; терпеливая и длительная аргументация Монсеньора Жака приводит Баруха к тому, что он вновь отрекается от иудаизма. На последнем приговоре стоит дата 20 ноября 1337 г. Однако протокол допроса не сохранился, и Дивернуа высказывает достоверное предположение, что несчастный Барух, наверное, погиб под пытками. В другом источнике говорится о некоем Барухе, который также был осужден за то же самое мыслепреступление и сожжен на костре лет на двадцать позже. Трудно предположить, что речь идет об одном и том же человеке.

Примечание

Рассказ о Барухе Давиде Ноймане — это, собственно говоря, перевод третьей главы (Confessio Baruc olim iudei modo baptizati et postmodum rev er si ad iudaismum) реестра инквизиции, в который Жак Фурнье, будущий Папа Бенуа XII, детально и добросовестно заносил признания и свидетельства, сделанные перед его трибуналом. Рукопись хранится в Латинском фонде Ватиканской библиотеки под порядковым номером 4030. Я сделал в тексте незначительные сокращения, а именно, в той части, где ведется дискуссия о Святой Троице, о мессианстве Христа, о Следовании Букве Закона, об отрицании некоторых утверждений Ветхого Завета. Перевод же сделан по французской версии монсеньора Жан-Мари Видаля, бывшего викария церкви Святого Луи в Риме, а также на основе версии католического толкования, сделанного преподобным Игнацием фон Дёллингером (Dollinger) и опубликованного в Мюнхене в 1890 г. С тех пор эти тексты неоднократно переиздавались с научными и полезными комментариями, в последний раз, насколько мне известно, в 1965 г. Следовательно, оригинал упомянутого протокола («красивый почерк на пергаменте, текст располагается в двух колонках, как в книгах») доходит до читателя как тройное эхо далекого голоса, голоса Баруха, а если посчитать и его голос в переводе, — то, как отзвук мысли Яхве.

Случайное и неожиданное обнаружение этого текста, открытие, которое по времени совпадает с завершением работы над повестью под названием Гробница для Бориса Давидовича, для меня лично имело значение озарения и чуда: аналогии с упомянутой повестью настолько очевидны, что совпадение мотивов, дат и имен я счел Божьим промыслом в творчестве, la part de Dieu, или же проделками дьявола, la part de Diable.

Твердость нравственных устоев, пролившаяся жертвенная кровь, сходство имен (Борис Давидович Новский — Барух Давид Нойман), совпадение дат ареста Новского и Нойманна (в один и тот же день рокового месяца декабря с разницей в шесть веков 1330… 1930), все это вдруг всплыло в моем сознании как развернутая метафора классической доктрины о цикличности времен: «Кто видел настоящее, тот видел все: то, что случилось в далеком прошлом, и то, что случится в будущем» (Марк Аврелий, Размышления, кн. VI, 37). Полемизируя со стоиками (а в еще большей степени с Ницше), Х.Л. Борхес дает такое определение их учения: «Мир время от времени бывает разрушен пламенем, в котором он возник, а затем он вновь рождается, чтобы прожить ту же историю. Вновь соединяются различные рассеянные частицы, вновь придают форму камням, деревьям, людям — и даже их достоинствам, и дням, потому что для греков нет имени существительного без содержания. Вновь новый меч и каждый — герой, вновь бессонная ночь».

В этом контексте последовательность вариантов не имеет большого значения; я все-таки определился в пользу последовательности духовных, а не исторических дат: повесть о Давиде Ноймане я обнаружил, как я уже сказал, после написания рассказа о Борисе Давидовиче.

Краткая биография А.А. Дармолатова (1892–1968)

В наше время, когда многие поэтические судьбы строятся по чудовищно стандартной модели эпохи, класса и среды, где судьбоносные факты жизни — неповторимая магия первого стихотворения, путешествие в экзотический Тифлис на юбилей Руставели или встреча с одноруким поэтом Нарбутом — превращаются в хронологический ряд без привкуса авантюры и крови, жизнеописание А.А. Дармолатова, вопреки известной схематичности, не лишено лирической сердцевины. Из вызывающей недоумение массы сведений проявляется голая человеческая жизнь:

Под влиянием своего отца, сельского учителя, естествоиспытателя-любителя и хронического алкоголика, Дармолатов с ранних лет вдохновлялся тайнами Природы. В их помещичьем доме (приданое матери), в Николаевском Городке, в относительной свободе жили собаки, птицы и кошки. В шесть лет ему покупают в ближайшем к ним городе, Саратове, Атлас бабочек Европы и Средней Азии автора Девриенна, одно из последних ценных произведений граверного искусства девятнадцатого века; в семь он ассистирует отцу, который, с лицом, испачканным кровью, подвергает вивисекции грызунов и ставит опыты на лягушках; в десять, читая романы об испано-американской войне, он становится страстным сторонником испанцев; в двенадцать лет выносит из церкви просфору, спрятав ее под языком, и выкладывает на парту перед изумленными друзьями. Над текстами Корха грезит античностью, презирая современную жизнь. То есть, ничего более классического, чем эта провинциальная среда и эта публика, воспитанная в позитивистском духе. Ничего более банального, чем это наследие, где смешиваются алкоголизм и туберкулез (по отцовской линии) с меланхолической депрессией матери, читающей французские романы. Лишь тетка, тоже с материнской стороны, Ядвига Ермолаевна, жившая с ними под одной крышей и потихоньку погружавшаяся в деменцию, — единственная достойная уважения деталь в ранней биографии поэта.

Накануне первой революции внезапно умирает его мать, заснув над книгой Метерлинка Жизнь пчел, которая осталась лежать у нее на коленях, распростертая, как мертвая птица. В тот же год, оплодотворенные семенем смерти, появляются первые стихи юного Дармолатова, напечатанные в журнале Жизнь и школа, издававшимся саратовским кружком революционной молодежи. В 1912 году он поступает в Петербургский университет, где, по желанию отца, изучает медицину. Между девятьсот двенадцатым и пятнадцатым годами он уже печатается в столичных журналах Образование, Современный мир и в увенчанном славой Аполлоне. К этому периоду нам следует отнести и его знакомство с Городецким и поэтом-самоубийцей Виктором Гофманом, который, как говорит Маковский, жил как человек, а умер как поэт, застрелившись из крохотного дамского браунинга, прицелившись себе в глаз, как какой-то лирический циклоп. Первый и, без сомнения, лучший сборник Дармолатова Руды и кристаллы выходит в 1915 г., в старой орфографии и с изображением Атланта на обложке. «В этом небольшом сборнике, — пишет анонимный обозреватель в журнале Слово, — есть что-то от мастерства Иннокентия Анненского, от юной искренности чувств в духе Баратынского, что-то от озарения, как у молодого Бунина. Но в нем нет ни настоящего жара, ни настоящего мастерства, ни искренних чувств, но и особо слабых мест».

В данном случае в мои намерения не входит более детально рассматривать особенности поэзии Дармолатова, а также углубляться в сложный механизм литературной славы. Для этого очерка не имеют также особого значения и военные приключения поэта, хотя, признаю, известные жестокие сцены в Галиции и Буковине во время Брусиловского прорыва, когда кадет Дармолатов, будучи унтер-офицером санитарной службы, обнаруживает растерзанное тело своего брата, не лишены определенной привлекательности; как не лишена очарования его берлинская эскапада или его сентиментальное приключение, завершающееся в гражданскую войну на фоне голодной и трагической России медовым месяцем в аду Кисловодска. Его поэзия, что бы о ней ни говорили критики, предлагает обилие эмпирических (поэтических) фактов, которые, как старые открытки или фотографии из потертого альбома, свидетельствуют как о путешествиях, восторгах и страстях, так и о литературной моде: благотворное влияние ветра на мраморные складки кариатид; Тиргартен с аллей отцветших лип; фонари Бранденбургских ворот; жуткие силуэты черных лебедей; желтый отсвет солнца на мутных водах Днепра; очарование белых ночей; колдовские очи черкешенок; кинжал, вошедший до рукояти под ребро степного волка; спиральное вращение пропеллера аэроплана; крик вороны в ранних сумерках; снимок (с высоты птичьего полета) страшной панорамы опустошенного Поволжья; ползущие по золотой пшеничной прерии трактора и локомобили; черные угольные шахты Курска; кремлевские башни в океане воздуха; пурпурный бархат театральных лож; призрачные бронзовые стат