Внезапно герцог почувствовал с ясностью, что эта обретённая им столь внезапно полная определённость и уверенность отдаляет его от Анны. И надо было напрячь мысли и чувства, и тогда сделается совсем понятно — почему. Но он также чувствовал, что если сделается понятно, то понимание будет слишком сложным, даже и непосильным. А он не хотел сложности, его суть была в том, чтобы хотеть простоты, простого хотеть; это он понимал о себе. И потому всё свёл к простому. Да, конечно, холостая пирушка и должна отдалять от этих меланхолических воздыханий о невесте, так и должно быть. Но ведь всё пристойно, вполне пристойно, абсолютно пристойно... Да, да, это всего лишь сторона жизни, одна из сторон его жизни. Это мужская жизнь!..
Но в глубине души он чувствовал, что на самом-то деле всё не так просто, нет, не так просто. Но он гнал это смутное и почти гнетущее чувство, вымывал это чувство из своей души новыми стаканами доброго красного...
От государыни было повеление. Сама верная и любимая государынина Ягана Петрова явилась проводить цесаревну Анну в покои государыни.
Ягана поглядывала. И в этом выражении плотнощекого лица, в уклончивых глазах, в лёгкой насмешливости сжатых губ Анна различала почтительность и будто Ягана принимала теперь цесаревну всерьёз. А прежде-то глядела на Анну как на малого несмышлёного ребёнка...
Государыня осталась наедине с дочерью. Екатерина сидела по-домашнему, клубок шерстяной скатился на пол, надвязывала пятку на чулке государя. Анна посмотрела на большой тёмный чулок на материных, чуть расставленных под юбкой широких коленях. Было сейчас покойно и уютно. Вспомнилось, как мать смеётся заразительно... Она ведь любит мать...
Чулок лежал на коленях, будто живое что-то и странное... Сделалось жутко почему-то... Что живое? Отрубленная нога? Нет. А будто чулок тёмный сам по себе живой... Память неуслужливо припугнула, оживила воспоминание о давнем деле Марьюшки, девицы Гамильтон., Отрубленная голова!..
Так ярко вдруг представилась красивая голова отдельно от красивого тела... За свою недолгую ещё жизнь Анна не видала ещё ни одной казни...
Анна почувствовала, как её всю будто шатнуло. Испугалась. Мысль смутная породилась от этого видения головы красавицы-детоубийцы — вот мать сейчас приметила, как пошатнулась Анна... А ежели мать подумает, что... В это мгновение Анна поняла, что значит болезненно стыдиться себя. Она стыдилась мучительно и болезненно, вдруг поняв, что эта смутная тень мысли о возможной — когда-нибудь! — беременности от него — не только страшна, но и приятна как-то. И даже смутно желалось, чтобы мать именно это самое и подумала...
Но мать глянула на неё уютно и домашне. Ах, мать всё поняла своей опытностью и простой любовью к дочери, всё-всё. Мать приподняла руку, откинулся полосатый рукав простого будничного платья, мать потыкала спицей в волосы вьющиеся тёмные, почесала голову...
— Подыми-ка мне, Аннушка, клубок...
Анна послушно подняла клубок и подала матери.
Мать не приглашала её присесть, но это было потому, что здесь, в материнских комнатах, девочка ведь была дома и могла ведь вставать и присаживаться и без приглашения или позволения...
— Ты что же, Аннушка, — в голосе матери не слышались угроза или осуждение, — ты что же, сама себе голова, сама всё решила?
Мать говорила неспешно и раздумчиво, по-русски, за многолетнее своё супружество она хорошо почувствовала язык, родной язык её любимого, её мужа.
Анна огляделась, остановившись в непринуждённой позе, чуть опираясь тонким, не детским, девическим уже телом на присогнутую правую ножку. Было хорошо, спокойно, было спокойное любопытство.
— Да, — отвечала Анна сдержанно, свободно и спокойно.
— Что же ты в нём-то... — Мать начала уютно, не договорила, посмотрела на Аннушку с любопытством и вдруг проронила: — На государя-то нашего не похож ведь, несходен...
Анна не верила ушам своим. Откуда, как узнала мать о потайных мыслях Аннушкиных, в коих будущий суженый прежде являлся сходным с отцом, с государем Петром... И в этой раздумчивости материного голоса было не одно лишь уютное спокойствие, но был ум, этот особливый женский ум... При девочках кто-то рассказал, как Алексей Петрович покойный глумился над отцом: батюшка-де полагает мою мачеху умной. Тогда Анна, помнится, подумала спокойно, что старший брат, пожалуй, был прав; никакого ума она не замечала в матери. Но теперь... Нет, мать умна, умна простым и прозорливым умом, как деревенская баба какая-нибудь. Но прежде Аннушка и не представляла себе подобного ума, а если бы и представила, презрела бы, наверное... Теперь же...
— Мы-то с отцом другое тебе ладили, — всё так же раздумчиво продолжала мать.
— Париж?.. — Аннушка живо перебила.
— А хотя бы... — Мать смотрела просто и будто все мысли Аннушкины видела и понимала. — Париж, королевна французская... — Мать это произнесла, вовсе и не убеждая, не пытаясь убедить, а будто просто, по-домашнему делясь своими мечтаниями.
— Нет, — Аннушка говорила просто и с твёрдостью. — Оставьте Лизете. Для дел государственных не всё ли едино, которая из нас!..
— Всё-то ведаешь! Умна... — Мать вздохнула тяжело, и тоже — по-бабьи. — Отец-то хворает...
Анна встрепенулась.
— Вести из похода?
— Нет, нет, не трепещись этак. Ишь! Ты подумай: годы наши. И я ведь не молоденька. Вот всё кровь приливает, голове трудно... Бог весть... Куда со своим-то сероглазым?..
Анна покраснела, но было всё равно. Господи! Как мать всё знает, всё-всё!.. «Сероглазый!..»
— Куда? — повторила мать раздумчиво и с какой-то безысходностью.
Анна невольно вслушалась в звучание её голоса. Не ослышалась ли? И вправду будто совета испрашивает мать у неё? У неё? У дочери невзрослой?.. И в этом «куда?», нет, не простое бабье раздумье о дочериной участи грядущей... Но что же? Мать спрашивает, ведомо ли самой Анне?.. Сказать решительно?
— Мне ведомо. Но каково на деле батюшкино решение, тебе знать лучше. — Замолчала круто, и — разом: — Я желаю государю жизни долгой, мы все — ничто в сравнении с ним! — горячо...
— Хорошо хоть понимаешь... Прежние-то цари русские объявляли наследников загодя...
— Отец знает...
Толсто приподнялась мать, протянула дочери руки полные... Аннушка послушно, как маленькая, привлеклась к материному теплу... Мать шептала... и будто была растерянна и ждала защиты...
— Не знает он! — И почти бабьим стоном сдавленным: — Не знает! Из кого выбирать-то? Вы с Лизеткой — две девки, да Петруша, внучок опального сына! А помощнички-то, «гнезда Петрова птенцы», знала бы каковы! А покойного Ивана Алексеича дочки, Прасковьины-то шалавы!.. Ах, что делать, что делать? Скажи!..
Это нежданное, искреннее «скажи!» словно бы подстегнуло Анну.
— Что делать? Отправить Лизету во Францию. Дочерям Ивана Алексеевича внушить ясно, что не пристало им и помышлять о троне российском... — разогналась было, но вдруг замолчала, заговорила медленнее: — Петрушу и сестру Наталью не обидим. Вырастим, будут себя знать, понимать. Завеса откинута отцовскими трудами, и мы теперь у мира всего — на глазах! Не те ныне времена, не прежние, когда в королевстве аглицком Мария, дщерь Генриха VIII[11], на плаху возвела роднину свою, Иоанну Сеймур; когда царевича малого, Дмитрия, убили в Угличе! Не те времена!..
Анна говорила с убеждением горячим и уверенно. Мать глядела на неё с неуверенностью и гордостью.
— Ой ли не те? — обронила по-бабьи тихо и недоверчиво.
— Не те! — с горячей твёрдостью настаивала Анна. — Отец... государь должен знать, должен измыслить нечто. Не для меня, вовсе нет. Я не власти хочу, не почёта... я... о благе русской державы!.. Пусть только отец измыслит, намыслит, как... как далее сохранить, продолжить его дело! Я пойму! Пусть только намыслит!
— Что же он тебе намыслит? — Мать почти горевала и не верила, ничему ведь не верила...
И отвечать надобно было со всею серьёзностью, веско. А так отвечать Анна и не могла. И никто не мог, никто, она чувствовала, и мать чувствовала... И самое страшное: даже и отец, великий отец, не мог. Не знал, не надумал ещё... как это намыслить в России... И... не успевал уже!.. Они обе знали!.. А надо было отвечать... С твёрдостью... уверенно…
— Что намыслит? — повторила мать.
— ...Парламент... — вырвалось... Первое было, что припомнилось. Недавно ведь только взялась размышлять об истории государств чужеземных, о русской истории...
— Па-арламент!.. — Мать горевала. — С этакими-то — парламент!..
Анна поняла без уточнений. Перед взором внутренним пролетела мгновенно, стасовалась колода — толстощёкие лица, шёлково-бархатные кафтаны, звёздчатые ордена, осанистость животов и локоновость париков — Головкин, Меншиков, Шафиров, Остерман, Матвеев, прочие... И не то чтобы они были сами по себе дурны, а были словно бы из другого времени и потому не могли понять отца, Отец будто из какого-то неведомого будущего забежал случайно, случайно шагнул назад, и потому тоже не всё понимал... Анне показалось, что отец мечется большими, широкими, почти судорожными шагами... и... тоже не всё, не всё понимает!.. А она, Аннушка, дочь, сейчас пытается нагнать его, но как его нагнать, ежели он и сам не ведает в точности, куда... А эти все... Припомнилось из детства, которое казалось уже совсем давним, как вместе с Лизетой строят на столе карточный дворец; и Лизетка, безобразница, подметив, как увлечена сестрица, как прилаживает, подравнивает... и тут Лизетка всё рушит озорной жёсткой ладошкой — на Аннушкины слёзы... Но нет, не так это будет. И те, что придут после отца, они даже и не будут рушить, нет, они будут строить далее; как надо будут строить; бессознательно будут действовать так, как велят место и время... «Они»? «Те, которые»? А что же она сама, Анна? Что же она? Разве не она?..