— Уж и не счесть, сколько раз меня испытывали: и в воду толкали, и неожиданно в лицо тыкали все пытались удостовериться, на самом ли деле ослеп. Но я это предвидел и все испытания прошел, ни у кого не вызвал подозрений. Через некоторое время перебрался к родным, на самый что ни на есть край света, и одиннадцать лет жил там слепее слепого. Но однажды приехал к нам разъездной торговец по имени Цагандай. Надо сказать, наведывался он частенько — забирал шерсть. И даже, как я слышал, набивался когда-то в зятья. Ну так вот, приехал он, сестра подала нам кумыс. Я, как полагается, нащупал рукой пиалу, поднес ко рту и тут, забывшись на мгновение, взял да и смахнул прилипший к ее краю волос. Лицо у Цагандая сразу вытянулось, и он, на скорую руку погрузив шерсть, укатил. Могло ли мне прийти в голову, что столько лет будет ходить рядом тайный соглядатай? А вскоре прибыл нарочный, сказал, что меня вызывают в управление Улясутайского амбаня, и он приехал за мной. Было мне тогда тридцать один год. Деваться некуда — поскакали мы с ним. Гнали без роздыху, останавливались только на уртонных станциях, чтобы сменить лошадей. В Улясутае меня сразу в тюрьму посадили. Допросы вел один и тот же китайский чиновник. Помню, ходил всегда в шелковом торцоке, лицо такое мучнисто-белое… Допросил он меня в последний раз, а потом говорит:
— Что ж, так и живи слепым! — И засыпал мне глаза медным купоросом.
Вот тут-то для меня и вправду все вокруг стало черным-черно!
— О, господи, — охнула Гэрэл. — Живи сто лет!
— А зачем столько такому, как я? С тех самых пор вот уже пятнадцать лет езжу с ямщиками от аила к аилу, кормлюсь тем, что подадут. Несчастных на нашей земле много. И все-таки помнят люди о сострадании, не оставляют меня голодать, холодать. И пусть я слеп, но много слышал, много знаю… — В голосе Цагарика зазвучала безысходная тоска. Но лучше любых слов рассказывали о его муках глубокие морщины на темном сморщенном лице. — Бездомных, сирых да голодных у нас год от году все больше. А народ сгибается перед нойонами и ростовщиками все ниже и ниже. Что же дальше-то будет?
— Попридержал бы язык. Сам знаешь небось: длинные полы в ногах заплетаются, длинный язык на шее заматывается, — вставил старик сторож.
— И так уж замотало — дальше некуда. Что у бродяги отнимешь? Разве что живот? Ты-то сам многим ли от меня отличаешься? А вот сидишь — трясешься весь. Или боишься, что и сюда амбань шпиона подослал? Кому ты нужен? Там тебя и в расчет-то никто не берет. «Льстец свои каблуки раньше других собьет» — так в народе-то говорят…
Батбаяр, не поняв смысла последних слов, удивленно захлопал глазами.
— Ты вот что, сынок, — слепой привлек мальчика к себе. — Прислушивайся к тому, что старшие говорят. Это уж я трещу все без разбору да где попало, вроде шаманского бубна. Тебе так жить негоже. Тут этот дедушка прав. Учись держать рот на замке. Все слышать, все замечать, проникать в самую суть вещей, понимать, почему люди так поступают, а не иначе. Да все это молча, молча. Бед на долю бедняка выпадает много. Не один день придется горе мыкать. А потому надобно запастись терпением. Не помысли, милок, набить утробу, пресмыкаясь перед ламами, амбанями, купцами китайскими. Как бы ни было тяжело, не пачкай рук своих делами, что послужили бы во вред родным и близким твоим, народу нашему. Да не ищи себе выгоды в доносах на спутников своих или знакомых, на таких же, как ты, горемык. Помни — рука руку моет! Сейчас мы прозябаем в нужде, извиваемся полураздавленными червяками. Но так не может продолжаться вечно, что-то должно измениться. Мне того времени не дождаться, но ты, может быть, и застанешь…
Батбаяр с круглыми от изумления глазами слушал наказ слепца.
— Бедный, сто лет тебе жизни, — скорбно вздохнув, молвила Гэрэл.
Подбелив чай щепоткой кислого творога, отдающего чем-то затхлым, они подкрепились на дорогу и разъехались: старик Цагарик на юг, а мать с сыном дальше на север.
Через два дня пути, оставив позади перевал Долон даваа, они подошли к раскинувшемуся посреди обширной долины Онгинскому монастырю. Над кварталами приземистых деревянных строений возвышались зеленые, белые, красные храмы. Горели на солнце золоченые украшения их крыш, доносились звуки гонгов. Многочисленные дороги, прочертившие долину, сходясь к монастырю, преображались в широкие улицы, по обочинам которых за высокими хашанами из неструганных жердей прятались бревенчатые избушки. В каждом дворе, напоминая пеструю безвкусицу разукрашенных цветными хадаками кукол на празднике Дой, стоял длинный шест с пучком ленточек: желтых, красных, белых. На дороге, вьющейся вокруг субурганов — огромные каменные ступы с островерхими крышами-шпилями, — там и сям виднелись распростертые фигуры молящихся, перебирающих четки старух. Лам было немного: десяток-другой гэлэнов слонялись в ожидании хайлана, остальные выехали в худон.
Гэрэл с сыном подходили уже к центру монастырского поселка, когда навстречу им попался совсем еще юный, чем-то похожий на Батбаяра послушник. Пристроившись к путникам, некоторое время он мялся, не решаясь заговорить, потом наконец спросил:
— Тетенька, это вы кому лошадь ведете? Кто-нибудь из послушников домой поедет?
— Нет, милый. Это наш конь.
— А-а, так этот мальчик хочет стать ламой?
Тут их догнали два послушника постарше.
— Ага, вот он где, бестолочь. Все никак дом свой забыть не может, — воскликнул один.
— Ах ты птенчик наш желторотый! По маме и папе никак соскучился? — насмехался другой.
— Побегал за худонскими и хватит, топай-ка теперь назад, — сказал первый и, ухватив монашка за ухо, потащил за собой.
Маленький послушник бежал следом за мучителями и оглядывался до тех пор, пока все трое не завернули за угол.
Одну-единственную мечту лелеяла Гэрэл по дороге в монастырь: только бы ламы согласились взять ее бедного сыночка к себе. Пусть даже водоносом для начала. А там со временем он и сам отыщет возможность добыть себе пропитание. Но теперь, вспоминая тоскливые глаза маленького послушника, с горечью подумала:
— Отдашь вот так сына в монастырь и осиротишь его вовсе. И будут шалопаи-послушники каждый день угощать его оплеухами да подзатыльниками. Огрубеет, зачерствеет душой без материнской ласки.
Собираясь помолиться, Гэрэл с Батбаяром бродили от храма к храму, но все они, кроме одного, были заперты. Близился вечер, все сильнее донимала жажда, живот сводило от голода, и они, привязав лошадь у хашана, вошли в первый попавшийся двор. Через распахнутую настежь дверь были видны широкие деревянные нары, покрытые тюфяками, на которых за низеньким столиком восседали, поджав под себя ноги, два ламы и, прихлебывая айрак из огромных деревянных чаш, сосредоточенно двигали шахматные фигурки. Гэрэл постояла, ожидая, что на них обратят внимание, но, так и не дождавшись, кашлянула.
Пожилой лама раздраженно покосился на нее и, не скрывая своего отвращения к попрошайкам, гаркнул:
— Нечего подать.
— Сжальтесь, выслушайте, уважаемые ламы. Мы пришли на моленье из самой Гоби. Знакомых лам здесь у нас нет, а на дворе вечер. Псы по улицам рыщут, того и гляди в клочья изорвут.
— Уж не у нас ли остановиться собираетесь? — ехидно осведомился лама помоложе. — Мы бы со всей душой, да вот ведь беда — оставлять у себя девиц на ночь запрещается. Может, соблаговолите пройти чуть подальше, к юртам мирян-простолюдинов?
— Эх, боже, ты мой, боже! Сто лет вам жизни, — сказала Гэрэл и пошла прочь.
Они попросились на ночлег к другому ламе, но и тот, подав из милости несколько заплесневелых хутгушей и ломтик одеревеневшего от старости сыра, вытолкал их со двора.
«Похоже, и вправду здесь обращаться не к кому», — подумала Гэрэл и повела сына на окраину поселка.
Быстро сгущались сумерки. Все громче рычали на мусорных свалках собаки. Вокруг не было ни души, и оттого становилось тоскливо и страшно. Заметив темневший невдалеке субурган, Гэрэл с Батбаяром обошли его кругом, выбирая место потише, и, усевшись на его подножье, прижались друг к другу, стараясь согреться. Здешние ночи совсем не походили на удушливо-жаркие гобийские. На закате пала роса, а прохладный легкий ветерок набрал силу и теперь продувал до костей. Колокольчик на субургане раскачивался под его порывами и время от времени вплетал в лай собак свой гулкий звон, пугая пасшуюся неподалеку лошадь.
Батбаяр погрыз сыра, свернулся калачиком и, положив голову на колени матери, задремал. Кроме назойливого лая собак, не доносилось ни звука, и Гэрэл временами казалось, что они сейчас одни-одинешеньки в развалинах древнего глинобитного городища, посреди огромной безлюдной равнины. Истинной правдой оборачивались недавние слова слепца: «Наш измученный народ для амбаня лишь игрушка. А потому и доля у людей, что в худоне, что в монастырях, — всюду одна: тяжелая рабская доля».
Гэрэл прикрыла ноги сына попоной, осторожно коснулась губами его холодной щеки и с тоской прошептала:
— Мне-то уж все едино. И собаки сожрут — невелико горе. А ты, сынок? И зачем только судьба наградила тебя такой матерью?
Батбаяр дремал вполглаза, часто просыпался, обеспокоенно вскидывал голову и тут же снова ронял ее на колени матери.
«Вот ночь и прошла, — подумала Гэрэл, глядя на занимающуюся зарю. — Одна-то ночь еще ладно, но разве проживешь так всю жизнь? А завтра чем я накормлю сына? А что делать послезавтра? А осенью, когда наступят холода? В каких местах придется нам околевать?» — Перед глазами женщины вставали картины занесенной снегом голодной степи и скрюченные фигурки замерзающих нищих.
На рассвете они поднялись, взнуздали лошадь и двинулись к видневшемуся неподалеку роднику. У ручейка уже толкались козы и несколько черных осликов. Наполняли свои латунные фляги послушники-водоносы. Шаркая огромными гутулами, приплелись две старухи в широких ватных штанах, а вслед за ними красноносый, мордастый лама с обмотанной орхимжи головой. Протолкавшись к роднику, он выудил из-за пазухи деревянную чашку. Пять раз зачерпнул и пять раз осушил он свою посудину. Разгоняя застоявшуюся кровь, здоровяк покрутил шеей. Заметив, что за ним наблюдает какая-то женщина и ребенок, повернулся к ним спиной и, подозвав крутившуюся у родника рыжую собачонку, стал что-то ей скармливать, ласково приговаривая: