Громкая тишина — страница 111 из 154

Тем, кто его знает, неведомо, когда он спит, когда ест-пьет, когда ходит в кино. Главное для него — служба, которой Мухаммад Мурад отдался без остатка, до конца. На суконной форменной куртке Мухаммада Мурада — узенькая орденская колодочка, знак десантника, под погон пропущен широкий аксельбант защитного цвета. В армии Мухаммад Мурад уже без малого семь лет, он только что стал офицером, ибо считает: настоящий офицер обязательно должен узнать, что такое солдатская лямка, как люди тянут ее, тяжела она или, напротив, легка, потому и прошел все солдатские ступени.

И выглядит он как настоящий солдат, которому на роду написано воевать, переносить тяготы неустроенной походной жизни, двигаться. Лицо коричнево-красное, хорошо продубленное ветром и водой, выжаренное солнцем, крепкое — во взгляде нечто такое, что заставляет думать о большой внутренней силе, руки тяжелые, со вздувшимися бугроватыми венами, крупные. Такие руки хорошо знают, что такое работа, и не чураются ничего, не разделяют: вот это работа черная, а это белая, это вот надо, мол, сделать, а это нет. Он давно уже делает все, крестьянский сын Мухаммад Мурад. С тринадцати лет — в ту пору умер отец и семья осталась без кормильца — он впрягся в воз, гнулся чуть не до земли — надо было кормить мать и трех маленьких братьев.

Тут, конечно, было не до школы (хотя в школе он все-таки проучился четыре года, еще до смерти отца), не до радостей — радость он познал позже, — иногда вообще было не до света белого, так выматывался. Другой, возможно, и уткнулся бы на месте Мухаммада Мурада головой в землю, увял бы, беззвучно пересек черту, отделяющую бытие от небытия, но Мухаммад Мурад не хотел мириться с тем, что происходило, не собирался умирать — подставил закорки под воз и тянул его, тянул, тянул…

Когда началась революция, ему было девятнадцать лет. С первых же дней революции взял оружие в руки. С тех пор не выпускает. Не женат. Месяцами не бывает дома.

Был ранен. Последний раз, вроде бы, не тяжело, но врачи неожиданно вынесли приговор: «К армии не годен». Это случилось после того, как левую руку просекла пуля, пальцы перестали гнуться, да и сама рука плохо работала — пуля зацепила важный нерв.

Мухаммад Мурад был вынужден спороть погоны со своей формы. В девятом районном комитете партии (в Кабуле одиннадцать районных комитетов, девятый — один из окраинных) ему дали отряд добровольцев — сто восемьдесят штыков — и отправили в Шакар-дору. Воевать, но уже в другом качестве — гражданского человека.

Шакар-дора — это в двадцати километрах от Кабула — была использована душманами под базу. Там и тайные склады оружия имелись, и опора среди местного богатого населения. Мухаммад Мурад со своим отрядом выбил басмачей из местечка, быстро навел порядок и стоял там пять месяцев, перекрывая бандам разные потайные тропки, по которым те втихую пытались просочиться в Кабул, окружал террористические группы, уничтожал. Случалось, и сам, когда басмачей было больше, попадал в окружение.

Однажды их обложили довольно плотно — не выбраться. И днем и ночью басмачи кричали в рупор:

— Вы не мусульмане, а верблюды! Мы вас развесим, как белье на деревьях! Сдавайтесь! Только добровольная сдача может спасти вам жизнь! Переходите на нашу сторону, иначе разговор будет короток — пуля или петля!

Люди Мухаммада Мурада молчали.

Однажды ночью басмачи придвинулись совсем близко к отряду Мухаммада Мурада и обстреляли из минометов. Мины рвались плотно, гулко — в горах каждый звук обретает особую громкость, делается объемным, слышен далеко, как вообще далеко бывают слышны все ночные звуки. Мухаммад Мурад насчитал — было двадцать семь минных ударов.

Двадцать семь мин могли уничтожить его отряд, хорошо, что щели себе отрыли, было куда спрятаться, прикрылись, как говорится, землей и камнем, а когда вылезли — минный обстрел кончился так же внезапно, как и начался, — то столкнулись с басмачами.

Кое-кто из отряда добровольцев готов был спасовать, сыграть труса — накроют ведь, переловят всех и перевешают. Мухаммад Мурад схватил ручной пулемет, коробку с дисками и кошкой взметнулся на плоскую крышу старого полуразваленного дома. Оттолкнул ногой лестницу, чтобы не было дороги назад, аккуратно установил сошки пулемета, стараясь вогнать их в сохлую глину, и открыл огонь. Он действовал обдуманно, холодно. Его пулемет тогда и спас положение: ночная атака басмачей была отбита.

Утром трава вокруг была рыжей, пожухлой от крови, затоптанной — душманы постарались унести всех своих, и убитых, и раненых. А днем снова началась перестрелка, но длилась она уже недолго — из Сенжит-доры — цветущей долины, примыкающей к горам, — подошло подкрепление, и басмачи спешно откатились в ущелье. Сорок душманов было убито в том последнем бою, восемь взято в плен.

Потом Мухаммад Мурад был направлен в Хост, там также провел пять месяцев — воевал с басмачами, восстанавливал взорванный кинотеатр, аэродром, в полосу которого врезались два самолета — и аэропорт не работал, — затем снова был призван в армию: добился-таки того, чтобы его опять поставили в строй, и его поставили, потому что Мухаммад Мурад упорен, а упорство — черта, которую в солдате принято уважать, упорный обязательно достигает цели… В армии Мухаммад Мурад опять воевал, распознавал различные душманские ловушки, захватывал оружие.

Бывает, иной человек на вид — такой благочинный, такой возвышенно-недоступный, что кажется: кроме молитв, Корана, коврика для намаза и Аллаха, он ничего и никого не знает, а что же касается оружия, то он в глаза его не видывал и слышать не слыхивал, даже не знает, что это такое, где приклад, где ствол и на какой крючок надо нажимать, а уж о том, чтобы взять винтовку в руки, и речи быть не может, это величайший грех, и лучше уж ему умереть, чем взяться за оружие.

Но Мухаммад Мурад знает — не умирает такой человек, даже когда в его доме производят обыск и в нише под полом находят два карабина, автомат, пистолет и изрядные запасы патронов, как это было с одним замаскированным «благочестивым» в Хосте, а с другим — в кишлаке Аюпхель. Мухаммад Мурад здорово научился распознавать таких «благочестивых»…

Случалось Мухаммаду Мураду и вызывать огонь на себя. Это было под Хостом, когда его группу на острозубой горной вершине окружили басмачи и солдаты почти сутки держали бой; когда кончились патроны, отбивались гранатами, а когда не стало гранат, вызвали на себя артиллерийский огонь. Вершину накрыло снарядами, она огрузла в дыму, в небеса полетело каменное крошево, какие-то тряпки, обломки оружия, рвалось буквально все, камни расцвечивал огонь, в нос лез кислый пороховой дух, рот забивало вонючим, плотным как вата дымом, застревающим на зубах, прилипающим к языку и нёбу, щеки и лоб посекло крошкой.

Когда обстрел прекратился — душманов не было, их будто валом смахнуло, уволокло куда-то вниз, в затени ущелья. И там, словно нечто мокрое, клейкое, размазало по камням.

Артиллеристы били точно — саму вершину не тронули, ни один снаряд не взорвался на позициях Мухаммада Мурада и его товарищей, все точно легли под вершину, на басмаческие окопчики.

Сейчас Мухаммад Мурад охраняет подступы к Кабулу. Место у него дачное, богатое, много деревьев и садов, над домами нависают кряжистые каменные карнизы, из поднебесья с шумом выплескивается вода — благодать, но благодать эта пока тревожная: в любую минуту тишина может быть взорвана выстрелами. Чтобы она не взорвалась, Мухаммад Мурад перекрыл все тропы и стежки, везде стоят посты; если пойдет свой человек, его пропустят, появится чужой — постараются разобраться, кто он и с какой целью находится в горах.

Только так пока можно обеспечить тишину Кабула — города, который Мухаммад Мурад любит и считает своим городом.

А Кабул, в свою очередь, тоже считает Мухаммада Мурада своим, ибо офицер-десантник — его подданный, его житель.


Когда проезжаешь по кабульской улице, то на перекрестках, как правило, видишь молчаливых людей, стоящих со скрещенными на груди руками. Рядом с ними заваленные на передок — оглобли узкими и длинными стволами смотрят в небо — тележки, у ног находятся весы и лежат тщательно распиленные, разложенные кучками дрова.

Дрова здесь дорогие, особенно зимой. В промозглую пору, с противной мокрядью, беспрестанно валящейся с небес, с пронзительными ветрами, приносящимися из недалеких ущелий, дрова бывают дороже хлеба.

Продают их сейрами. Сейр — это семь килограммов. Один сейр, если покупать у частного торговца, стоит семьдесят — восемьдесят афгани, и для иного бедняка непозволительной роскошью было разжигать каждый день огонь в своем очаге. Поэтому городские власти организовали кооператив, где дрова стоят дешевле, чем на рынке, вдвое, а то и втрое, и это уже спасение. Единственно что — времени только затратишь чуть побольше на то, чтобы добыть и привезти «муниципальные» дрова — в «дровяном» кооперативе почти всегда бывает очередь. Но разве в очереди дело?


Тридцатишестилетний Султан Мухаммад спокойно учительствовал в кишлаке недалеко от Логара и не думал о том, что ему когда-нибудь придется уходить оттуда. Но жизнь есть жизнь, повороты у нее сложные — иногда такое подбрасывает, что ни один писатель не в состоянии выдумать — просто садись и пиши. Но Султан Мухаммад не литератор — учитель, а жаль, что с учительским делом он не совмещает писательское. Впрочем, дело свое учительское он не променяет ни на какое другое и в случае выбора обязательно поставит его на первое место.

День, когда мы повстречались, был пасмурным, с недалеких гор тянулись, словно бы срываясь с затупленных старых гребней, клочья облачной пены; рваные, неряшливые, липкие, они неслись низко, и казалось, солнце, синее небо, высь, в которой черными, но все-таки заметными точечками застыли звезды, вообще не существовали, исчезли они — вместо них остались противная мокрядь да холод, пробирающий до костей. Султан Мухаммад был одет в кадифу — серую теплую накидку, понизу украшенную орнаментом; пока мы сидели, следя за низкими неряшливыми облаками, ползущими по небу, он все время кутался в нее, но вот облака проползли — все до единого, их будто резаком отсекло, сквозь папиросную наволочь проглянуло солнце — вначале робкое, цыпушечье, а потом быстро набравшее силу, и Султан Мухаммад сбросил с себя кадифу, остался в пиджаке — подтянутый, сухой, с высокой юношеской фигурой.