— Ну вот, я еще и собака, — скривился комендант и на всякий случай поднялся еще выше на танковую башню. — Естественно, у каждого басмача революционер собакой считается. Спасибо, дорогой, — комендант тюрьмы поклонился.
Двое солдат взяли Султана Мухаммада под локти — мало ли что, а вдруг будет сопротивляться, но Султан Мухаммад и не думал сопротивляться — плечи у него задрожали, голова поникла, слишком велико было напряжение последних дней, слишком велика была и обида.
— Эх, вы! — произнес он горько. — Разобраться не можете, кто есть кто и что есть что!
— Кто ты — понятно, как первая сура Корана, — комендант тюрьмы растянул губы в улыбке. — Душман! Что означает — плохой человек, враг… Разве это непонятно? — он рассмеялся, но смех этот не был веселым — скорее испуганным, зажатым, и это одновременно ощутили и Султан Мухаммад, и комендант тюрьмы.
Как считают сведущие люди, правда болеет, но не умирает; не должна ведь она умереть и на этот раз. Султан Мухаммад шевельнул локтями — куда там, его держали крепко. Положение — хуже не придумаешь: все члены партии убиты, никто не может подтвердить, кто он и что он, да потом у него нет ни одного факта, ни одного козыря, чтобы опровергнуть эту продажную шкуру — коменданта, и это обстоятельство сводило на нет весь его душевный запал, злость, потребность доказать правду — а ее необходимо было доказывать, иначе люди, наделенные особыми полномочиями, могут просто-напросто поставить его к стенке. И не будут разрешения у Кабула спрашивать.
— Это тот, кто продал нас, — сказал комендант тюрьмы командиру танковой колонны, подъехавшему к перекрестку на маленьком вертком вездеходе. Командир посмотрел на Султана Мухаммада, покачал головой — выражение его глаз было печальным — и произнес одно-единственное слово:
— Жалко!
Султан Мухаммад шел рядом с конвоирами и глотал слезы. Плечи его подергивались. Один из конвоиров не выдержал, проговорил успокаивающе:
— Ничего, парень, может, все еще и обойдется. Может, ты не душман…
Второй оборвал его:
— Не будь верблюжьей кислушкой, Ахмед, не растекайся по тарелке! Кого жалеешь? Революция должна иметь кулаки.
— А если кулаки обрушатся на невинного?
— У любой революции были жертвы. Били и своих и чужих! Кого считали виноватым, того и били. Всегда так было, Ахмед!
— Ты жестокий человек! — вздохнул Ахмед.
— Лучше быть жестоким, чем превращаться в молоко старой кобылицы.
— И среди старых кобылиц есть бешеные.
— Не понимаю тебя, Ахмед. Кого ты жалеешь? Этого? Которого мы арестовали? Его?
— Вот именно — его!
— Смотри, Ахмед, я расплачусь от жалости, — конвоир рассмеялся.
Он смеялся, а Султана Мухаммада душили слезы. Ведь у коменданта тюрьмы имелся такой же партийный билет, как и у Султана, с той только разницей, что у коменданта билет лежал в кармане, а у Султана Мухаммада остался в районном комитете партии — когда они держали осаду, то собрали свои документы и спрятали. Естественно, в этой ситуации веры было больше коменданту, затянутому в ремни, одетому в военную форму, при погонах, чем оборванному измученному учителю.
Конвоиры привели Султана Мухаммада к длинному глиняному сараю, втолкнули в жаркое темное нутро.
«В кяризах было холодно, тут жарко», — машинально усмехнулся Султан Мухаммад. Осмотрелся. В сарае находились люди, но что-то непохоже, чтобы они были бандитами, вот ведь как. Ну какой душман из того вон паренька, сидящего с запрокинутой головой у стенки? Шея немощная, нежная, будто у девчонки, руки слабые, в цыплячьем пуху. И из того вон мальчишки, что с тонким, будто фарфоровым лицом — каждая деталь, каждая черточка вылеплены с особым восточным изяществом, позавидовать можно, какое картинное лицо имеет человек, словно бы со старинной персидской миниатюры, — какой из него душман? Аллах великий, да здесь собраны одни школяры, — это лицеисты, они ведь, они, честное слово… Взбалмошные школьники, драчуны и весельчаки, но не бандиты. Бандитам не до веселья, лица у всех, кого встречал Султан Мухаммад, звероватые, морщинистые, странно вытянутые, будто они никогда в жизни не улыбались, а так и родились с настороженным вытянутым выражением и прожили всю жизнь.
Выходит, и здесь сумел поработать комендант тюрьмы — вот ш-шкура! Но шкура шкурой, а должное его изворотливости надо отдать. Изворотливости и еще — подлинно актерскому умению перевоплощаться, умению убеждать: почему-то ему верили, а не людям, запертым в сарае, афганским комсомольцам.
Может, сделать подкоп под стенку и уйти из сарая? Но куда идти и главное — от кого? От своих же! Нет, от своих уходить нельзя, да потом здешний человек, особенно если он воин, воспитан на честном бою — коли уж затевается поединок, то он должен быть открытым, и важно, чтобы этот поединок проходил на глазах у людей, а не где-то в потемках, в душном глиняном закутке. Но разве душманы — честные люди? Комендант тюрьмы, например, а?
Ночь была тревожной, бессонной, с близким лаем собак и недобрыми мыслями — от подлинных врагов, от душманов и озверевшей подкипяченной душманами толпы Султан Мухаммад сумел уйти, а от своих, от друзей, от товарищей по делу и партии — нет. Что же такое получается, кому танкисты поверили? Обидно было — слезы теплым колючим комком вспухали в горле, мешали дышать. Чтобы отвлечься, он старался думать о своих, о жене, о ребенке — как они там, не обидел ли их кто? Так и не сомкнул Султан Мухаммад в ту ночь глаз.
Утром их вывели из сарая на светлую, залитую расплавленной солнечной бронзой площадь. Солнце в тот день было особенно ярким, праздничным, сплошь золото да бронза, цвета звучные, первозданные — жить да жить при таком солнце, но не умирать!
Неужели эти несчастные мальчишки-школяры не сумели, как и он, доказать, что они не бандиты, неужели все так и закончится? Щурясь от яркого света, Султан Мухаммад огляделся, увидел около себя вчерашнего конвоира — худого подтянутого паренька в желтовато-песочной хлопчатобумажной форме, вспомнил его имя: Ахмед. Лицо у Ахмеда было разочарованным, темные глаза-маслины — непроницаемыми.
— Слушай, Ахмед-джан, неужели ты веришь, что мы бандиты? — обратился к нему Султан Мухаммад. — Разреши мне поговорить с командиром.
Ахмед молчал. Султан Мухаммад оглядел своих товарищей, их набралось много, человек тридцать. Конечно, вполне возможно, что среди них находились и настоящие душманы, взятые в плен с оружием в руках, возможно, и те сумасшедшие из толпы, но не все были такие.
— Ты же сам, друг, не веришь, что я душман, — горько, давясь словами, проговорил Султан Мухаммад. — А, Ахмед-джан?
Ахмед отвернулся в сторону: на лице человека ведь не написано, кто он и что он? Его отца, например, убил один красавчик с ангельским лицом и бездонными карими глазами, такому красавчику святые места только посещать, Мекку и Медину, чтобы самому святым стать, Аллаху поклоны бить, а он разбоем занимается.
Вокруг арестованных крутилось пацанье — кишлачные мальчишки, проворные, как воробьи.
— Э-э, глядите-ка, наш учитель. Учитель, почему вас взяли?
Султан Мухаммад приподнял плечи — он не знал, почему его взяли.
— Ведь вы же партиец!
— А вон тот парень — член ДОМА, и тоже почему-то взяли.
Султан Мухаммад набрал побольше воздуха в грудь, словно бы собрался нырять в воду, и выкрикнул зычно, что было силы:
— Команди-и-ир!
Ахмед неожиданно взял его под локоть, произнес смущенно:
— Пошли! К командиру, ты прав…
Конечно, эти люди пришли из другой провинции — на выручку была брошена свободная часть по особому распределению, и не их вина, что они, допустим, не знали партийцев Бараки-Барака, а коменданта тюрьмы, вновь переменившего свою шкуру, приняли за истинного партийца, но все-таки внутри у Султана Мухаммада скапливались боль, слезы, скопившийся клубок давил, мешал дышать. «Надо взять себя в руки, Султан, как в те пиковые минуты, когда ты находился на расстоянии одного шага от автоматных стволов, надо погасить пламень в душе». Он втянул сквозь зубы воздух: а ведь сейчас рядом с командиром вновь окажется комендант тюрьмы, точно окажется, начнет порочить Султана Мухаммада и ребят-комсомольцев, и он тогда не выдержит и… угодит под автоматный охлест.
Но коменданта тюрьмы рядом с командиром не было. Стояли другие люди, незнакомые, рослые, в форме, а коменданта не было.
— Слушаю вас внимательно, — командир повернулся к Султану Мухаммаду.
— Я член партии… Партиец! И вообще происходит какая-то жуткая нелепица, ошибка.
— Чем докажешь, что ты партиец?
— Да вон даже мальчишки об этом кричат, — Султан Мухаммад повел рукою назад, в сторону галдящего пацанья.
— Мальчишки — это не доказательство. А вот член вашего провинциального комитета сказал совсем другое.
— Это комендант-то? — Султан Мухаммад сморщился горько, в глотке у него снова собрались слезы. — Вот что! — он рубанул кулаком воздух. — Свяжитесь по рации с провинциальным комитетом, и если они не подтвердят, что учитель Султан Мухаммад — член партии, можете расстрелять меня.
Провинциальный комитет подтвердил, что Султан Мухаммад никакой не душман, а член партии. Члены ДОМА, взятые по навету коменданта тюрьмы под арест, также были освобождены.
Первый человек, которого Султан Мухаммад увидел в провинциальном комитете партии, был все тот же комендант тюрьмы. Его сопровождал помощник — огромный, с большой кудрявой головой и черными, сросшимися на переносице бровями, напоминавшими мохнатую опасную гусеницу. Увидев Султана Мухаммада, комендант тюрьмы остановился, будто бы обо что-то споткнулся, раскрыл рот, лицо его пошло пятнами — не рассчитывал увидеть учителя, просипел едва внятно:
— Тебя еще не расстреляли?
— Н-нет, — рубанул воздух рукой Султан Мухаммад и влетел в кабинет секретаря провинциального комитета — человека, которого хорошо знал. А тот, в свою очередь, хорошо знал Султана Мухаммада.
Султан Мухаммад рассказал о своих мытарствах, о бое в Бараки-Бараке, о предательстве коменданта тюрьмы.